Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Дым опалил горло и грудь, ветер усилился, повеяло холодом. Я начала дрожать, и он накинул на меня свою куртку, пропахшую старой древесиной и потом. Он стал опять расспрашивать о работе, и я охотно отвечала, хотя любого другого я с этими тошнотворными вопросами давно бы послала к черту (Ты когда-нибудь писала про расследование убийства? Нет? Значит, ты описываешь только то, что случается с тобой? В твоей жизни? Или тебе кто-то заказывает книги? Тебя нанимают и говорят, что писать? Как их там, издатели, да?). Потом он тоже совсем замерз, тишина между нами уплотнилась, настало время возвращаться, и я вдруг поняла, что судорожно ищу повод для новой встречи. Он вручил мне шлем, но усесться на мотоцикл на сей раз не помог. Послушай, сказала я, роясь в сумочке, мне завтра надо кое-куда поехать. Я вытащила жеваную бумажку, которая чудом не потерялась, хотя успела побывать меж страниц моих книг, на дне сумки, в чемодане и на прикроватной тумбочке в отеле. Вот адрес. Может, отвезешь? И мне, возможно, понадобится переводчик, я не уверена, что там говорят по-английски. Он удивился, но, похоже, обрадовался и взял в руки мою бумажку. Улица Ха-Орен? В Эйн-Карем? Наши взгляды встретились. Я объяснила, что там, в этом доме, мне надо посмотреть письменный стол. Тебе нужен стол? Писать книги? Он заинтересовался и как будто даже разволновался. Вроде того, уклончиво ответила я. Так тебе нужен стол или не нужен? — требовательно спросил он. Да-а, нужен. И у них есть такой стол? Он ткнул пальцем в адрес. На улице Ха-Орен? Я кивнула. Он задумчиво ворошил свои волосы всей пятерней, а я ждала ответа. Наконец, он сложил бумажку и сунул себе в задний карман. Я заеду за тобой в пять, сказал он. Хорошо?
Той ночью он мне приснился. Вернее, мне снились попеременно то он, то Даниэль Варски, а в какие-то моменты — благодаря щедрости снов — человек, который мне снился, был разом и Адамом, и Даниэлем, и мы вместе шли к Иерусалиму; я знала, что это вовсе не Иерусалим, но отчего-то считала, что ничем иным этот город быть не может, это именно Иерусалим, который постепенно проступает в пыльной дымке за серыми полями, и нам нужно их непременно пересечь, чтобы вернуться в город, а вернуться надо непременно, это как вспомнить забытую, но очень важную мелодию. Адам-Даниэль отчего-то нес футляр, небольшой футляр с инструментом, и он собирался сыграть для меня на этом инструменте, как только мы найдем место, да-да, место искал он, не я; в футляре была труба, а может, и не труба вовсе, а ружье… Наконец сон перенесся в помещение, в комнату. Но футляра у моего спутника уже не было, и я смотрела, как Адам или Даниэль медленно раздевается и складывает одежду на кровати — с методичностью человека, который много лет прожил под бдительным надзором, возможно, в тюрьме, где его обучили складывать вещи аккуратнейшим образом. Его нагота была мучительна, печальна и сладостна, и я проснулась, изнемогая от нежности и желания.
На следующий день, без четверти пять, посмотревшись в зеркало несчетное число раз, нацепив красные бусы и длинные, почти до плеч, серебряные сережки, я ждала его в вестибюле. Он опоздал на двадцать минут, и я уже металась взад-вперед, в ужасе представляя, что он раздумал и не приедет, и мне придется вернуться в пустой номер, в бесконечную ночь и терзать себя там, мучиться без сна до рассвета. Но наконец, еще издали, я услышала шум мотоцикла, и он появился из-за поворота. Мои страхи развеялись, их смело потоком радости, радость эта разлилась сияющим озером, ничто не могло ее омрачить, даже запасной шлем — он протянул мне сверкающий красный шлем, который, конечно же, припас для подружек, девчонок-ровесниц, они слушают те же музыкальные группы и говорят с ним на его родном языке, они могут без стеснения раздеться при дневном свете, а ступни у них мягкие и гладкие, как у младенцев.
Мы летели по улицам, под гору, все ниже и ниже, и я была счастлива, ваша честь, по-настоящему счастлива, так легко и хорошо мне не было уже много месяцев и даже лет. Когда Адам отклонялся вправо-влево, чтобы послать мотоцикл на поворот, я ощущала, как его талия напрягается, двигается у меня под руками, и для меня, нищей, этого было достаточно, больше чем достаточно, и я совсем не задумывалась, что скажу, когда мы доберемся до дома Лии Вайс, девушки, которая полтора месяца назад забрала мой письменный стол. Въехав в квартал, вернее, в сонную деревушку Эйн-Карем, Адам остановился, чтобы спросить у местных, куда ехать дальше. Мы зашли в кафе, и, небрежно швырнув на стойку телефон, он сделал заказ для нас обоих на иврите, гортанно и быстро, перешучиваясь с молодой официанткой и похрустывая суставами. Улицу перебежала хромая шелудивая собака, но и эта неприглядная картина не затмила моей радости и не умалила красоты места. Адам размешивал сахар в кофе и подпевал эстрадной певице, чей голос лился из динамиков. На его лицо упал свет. Как же он молод! Я вдруг поняла, что он робеет, не знает, что сказать, потому и поет сейчас, не имея ни слуха, ни голоса. Расскажи о себе! — предложила я. Он приосанился, закурил и облизнулся с легкой усмешкой. Значит, ты все-таки обо мне напишешь? По обстоятельствам. По каким? Смотря что расскажешь. Он чуть откинул голову и выдохнул столб дыма. Разрешаю, произнес он. Можешь использовать меня в книге. Я свободен. Что ты хочешь узнать?
Что я хотела узнать? Как выглядит его дом, то место, куда он возвращается каждый вечер? Что висит там на стенах? Есть ли у него печка, надо ли кидать туда дрова, зажигать спичку? Какой там пол, плитка или линолеум, и как он там ходит, в обуви или босиком? И какие гримасы строит, когда бреется перед зеркалом. Куда выходит его окно, какая у него постель, да-да, ваша честь, уже я представляла его постель со смятым одеялом и дешевыми подушками, его постель, на которой он наверняка раскидывается по диагонали, когда ему случается спать одному. Но я ни о чем таком его не спросила. Это не срочно, можно и подождать. Потому что вечер близился, он пел, и что-то в нем было новое. Ах да, он вымыл голову.
Он вернулся из армии два года назад. Сначала нанялся в охранное агентство, но босс его кое в чем обвинил — Адам так и не сказал, в чем именно, — и пришлось уволиться, а потом приятель позвал в свою бригаду, маляром, дома красить, но запах краски задолбал, и тоже пришлось уволиться. Теперь он работает в магазине, где торгуют матрасами, но на самом деле он хотел бы пойти в ученики к плотнику, ему всегда нравилось работать руками и получается неплохо. А семья есть? Он затушил сигарету, встревоженно огляделся, проверил телефон. Нет семьи, сказал он. Никого нет. Родители умерли, когда ему было шестнадцать. Где и как он не сказал. Есть старший брат, но он с ним много лет не разговаривал, даже не знает, где он. Надо бы найти, но руки не доходят. А как же Рафи? Разве он — не родня? Я тебе уже объяснял, Рафи — урод. Я имею с ним дело по одной простой причине — из-за Дины. Если бы ты с ней познакомилась, никогда бы не поверила, что этот бабуин произвел на свет такую красавицу. Расскажи о ней, попросила я, но он не произнес ни слова. Только отвернулся, потому что лицо его исказилось, а он не хотел, чтобы я заметила. Это длилось долю секунды, но я все равно успела увидеть совсем другое, незнакомое лицо, которое он тут же стер рукавом. Он встал, бросил на прилавок несколько монет, кивнул на прощанье официантке, а она сверкнула улыбкой. Я вынула кошелек. Позволь, я заплачу? Но он прицокнул, подкинул шлем, будто мячик, поймал его прямо на голову, а я отчего-то подумала о его покойной матери, о том, как она, должно быть, купала его, совсем маленького, как вынимала из колыбели, как прикасались к ее щеке его влажные губки, как вцеплялись в ее волосы крошечные пальчики, как она пела ему песенки, воображала, кем он станет, когда вырастет, а потом вдруг — точно иголка проигрывателя сразу перескочила на другую песню на пластинке — я уже представляла мать Даниэля Барски, и теперь, словно в зеркале, мать была жива, а сын мертв. Впервые за последние двадцать семь лет я осознала безмерность утраты, постигшей эту женщину, неописуемый кошмар ее горя. Я стояла около мотоцикла. Ветер стих. Пахло жасмином. Как можно жить дальше, когда у тебя умер ребенок? Я перекинула ногу, села в седло и тихонько, бережно положила ладони ему на пояс — мои руки принадлежали сейчас тем матерям, которым уже не дотронуться до сыновей: одна сама умерла, у другой погиб сын. Так мы доехали до улицы Ха-Орен.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!