Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды - Филипп Гуревич
Шрифт:
Интервал:
От внимания новых лидеров Руанды не ускользнул этот парадокс: геноцид принес им большую власть — и в то же время погубил их возможности воспользоваться властью так, как они обещали.
— Мы были вынуждены иметь дело с совершенно новой, иной ситуацией — с тем, чего не предвидели, — говорил Кагаме. — Этот поворот был таким внезапным, а огромность возникших проблем — такой безмерной, что сводить людей вместе и делать страну цельной стало труднее. Вы увидите, что в армии около трети людей, может, чуть больше, лишились своих семей. В то же время людей, которые за это ответственны, не удается эффективно предать суду. Я полагаю, это подрывает изначальную решимость и дисциплину. Это естественно, абсолютно естественно, и это имеет собственные последствия.
Исследование ЮНИСЕФ впоследствии установило, что 5 из 6 детей, которые находились в Руанде во время бойни, как минимум были свидетелями кровопролития, и можно догадаться, что взрослые были защищены от него не лучше. Вообразите, что общая сумма такой разрушительности означает для общества — и станет ясно, что преступление «Власти хуту» было гораздо глубже, чем убийство почти миллиона людей. Никто в Руанде не избежал непосредственного физического или психологического ущерба. Террор был задуман тотальным, длительного воздействия — наследие, которое должно было закружить руандийцев и бросить их, дезориентированных, тонуть в спутной струе воспоминаний очень и очень надолго, — и в этом он преуспел.
* * *
Временами я ощущал искушение думать о Руанде после геноцида как о стране безысходной. Кагаме, похоже, никогда не позволял себе роскошь такого пессимистического взгляда.
— Люди не плохи от природы, — говорил он мне. — Но их можно сделать плохими. И можно научить быть хорошими.
Его речь всегда была такой успокоительно здравомыслящей, даже когда он описывал с характерной для него прямотой бесконечные разочарования и непрерывные страдания, которые наверняка поджидают впереди. Он говорил обо всех бедах своей крохотной разгромленной страны как о ряде проблем, которые предстоит решить, и, похоже, наслаждался этими трудностями. Кагаме был личностью редкостного масштаба — человеком действия с острым человеческим и политическим интеллектом. Казалось невозможным найти такую точку зрения на историю страны, где он родился и творил, с которой он еще не был знаком. И там, где другие видели поражение, он видел возможность. Он был в конце-то концов революционером: НА ПРОТЯЖЕНИИ БОЛЕЕ ЧЕМ 15 ЛЕТ ЕГО ЖИЗНЬ СОСТОЯЛА ИЗ СВЕРЖЕНИЯ ДИКТАТОРОВ И СОЗДАНИЯ НОВЫХ ГОСУДАРСТВ В САМЫХ СУРОВЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ.
Поскольку Кагаме не был идеологом, его часто называли прагматиком. Однако этот термин предполагает безразличие к принципам — и он, обладая по-солдатски решительным и строгим умом, стремился сделать своим принципом рациональность. Логика может быть безжалостной, и Кагаме, который появился в безжалостные времена, был убежден, что при помощи логики он сможет выпрямить все, что было кривого в Руанде, что страну и ее народ действительно можно изменить — сделать психически здоровее и тем самым лучше, — и он был намерен это доказать. Этот процесс мог быть некрасивым: Кагаме был готов сражаться против тех, кто предпочитал логике насилие, и, в отличие от многих политиков, говоря или действуя, стремился, чтобы его понимали, а не любили. Так что он четко излагал свою точку зрения — и мог быть замечательно убедительным.
Мы всегда встречались в его кабинете в Министерстве обороны, в большой комнате с прозрачными занавесками, задернутыми на окнах. Он, складываясь в два приема, умащивал свою тонкую, как антенна, фигуру в большое черное кожаное кресло, я садился справа от него на диван, и он отвечал на мои вопросы 2–3 часа подряд со спокойно-безжалостной сосредоточенностью. И то, что он говорил, было важно, потому что Кагаме воистину был значимой фигурой. Он двигал событиями.
Несколько раз, сидя и беседуя с ним, я ловил себя на мысли о другом примечательно высоком и худом борце за гражданские права — Аврааме Линкольне, который как-то раз сказал: «Полагать, что люди честолюбивые и талантливые перестанут появляться среди нас, — значит отрицать истинность того, что говорит нам мировая история. А появляясь, они так же естественно стремятся к удовлетворению своей главной страсти, как делали и другие до них… будь то ценой освобождения рабов или порабощения свободных». Кагаме показал себя весьма эффективным деятелем, добиваясь того, чего хотел, и если Кагаме действительно желал найти самобытное решение для своего самобытного положения, то единственным открытым для него путем было освобождение. Безусловно, так он это и представлял, и я не сомневался, что именно этого он желал. Но всегда наставал момент, когда мне приходилось покинуть его кабинет. Кагаме поднимался, мы обменивались рукопожатием, часовой с саблей распахивал дверь, и я переступал порог, возвращаясь в Руанду.
Бонавентура Ньибизи и его семья были эвакуированы в зону РПФ из церкви Святого Семейства в середине июня 1994 г. Оглядываясь по сторонам сквозь окна машины конвоя, он видел Кигали, похожий на некрополь.
— Сплошная кровь и… — Он издал дрожащий звук, точно сдувающаяся шина: — Пф-ф-ф-ф…
В сборных лагерях РПФ для выживших Бонавентура искал известия о своих родственниках и друзьях. Ему не потребовалось много времени, чтобы прийти к выводу, что «нереалистично было надеяться, что кто-то выжил». Одна из его сестер была найдена живой, но трое из ее пятерых детей были убиты, так же как его мать и все, кто жил вместе с ней. Большая часть родственников жены и друзей тоже были истреблены.
— Иногда, — говорил Бонавентура, — я встречал кого-то, кого считал убитым, и узнавал, что этому человеку каким-то образом удалось остаться в живых. Но эйфория таких воссоединений, которые редким пунктиром пронизывали мрачное уныние, окутывавшее выживших еще долгие месяцы после геноцида, умерялась непрестанным подсчетом потерь.
— В основном, — признался Бонавентура, — не хотелось даже надеяться.
Около 20 июля Бонавентура вернулся домой и погрузился в отчаяние.
— Кигали был таким, что с трудом верится, — рассказывал он мне. — Город пропах смертью. В нем осталось очень немного людей, которых я знал прежде, не было воды и электричества, и дома почти всех людей были разрушены. Большая часть моего дома оказалась разрушена. Люди отыскивали свою мебель и другие вещи в домах сбежавших из города соседей или забирали соседские вещи. Но для меня это было совершенно не важно. Меня ничто не интересовало. Я ничего не хотел делать.
БОНАВЕНТУРА СЧИТАЛ, ЧТО ЖИЗНЬ НЕ ИМЕЕТ СМЫСЛА, ПОКА НЕ НАЙДЕШЬ «ПРИЧИНУ СНОВА ЖИТЬ, ПРИЧИНУ ЖДАТЬ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ». ЭТОТ ВЗГЛЯД БЫЛ ШИРОКО РАСПРОСТРАНЕН В РУАНДЕ, ГДЕ ДЕПРЕССИЯ ПРИОБРЕЛА МАСШТАБЫ ЭПИДЕМИИ. Так называемый инстинкт выживания часто описывают как животное стремление сохранить себя. Но когда угроза телесного уничтожения снята, душа все равно требует сохранения, а раненая душа становится источником собственного страдания: она не способна исцелять себя напрямую. Поэтому оставленная жизнь может казаться проклятием, ибо одна из доминирующих потребностей нуждающейся души — быть нужной. Знакомясь с выжившими, я обнаружил, что, когда речь идет о сохранении души, побуждение заботиться о других часто бывает сильнее, чем побуждение позаботиться о себе. Повсюду в населенной призраками сельской местности выжившие тянулись друг к другу, создавая суррогатные семьи и сидя вместе на корточках в заброшенных хижинах, в лачугах на школьных дворах, в выгоревших магазинах, надеясь на безопасность и утешение в набранных с миру по нитке общинах. Теневой мир жестоко травмированных и болезненно осиротелых утверждал себя на руинах, МАСШТАБЫ СИРОТСТВА БЫЛИ ОСОБЕННО ОШЕЛОМИТЕЛЬНЫМИ: ЧЕРЕЗ ДВА ГОДА ПОСЛЕ ГЕНОЦИДА БОЛЕЕ СТА ТЫСЯЧ ДЕТЕЙ ПРИГЛЯДЫВАЛИ ДРУГ ЗА ДРУГОМ В ДОМАХ, ГДЕ НЕ БЫЛО НИ ОДНОГО ВЗРОСЛОГО.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!