Евгений Харитонов. Поэтика подполья - Алексей Андреевич Конаков
Шрифт:
Интервал:
Вне всякого сомнения, интерпретировать эту позднюю (и, вероятно, наиболее растиражированную) харитоновскую идею можно по-разному. И все же в первую очередь желание находиться «под домашним арестом» означает не что иное, как желание быть только писателем (а не актером, не режиссером и не врачом). Под знаком этого (все возрастающего) желания и пройдут два последних года жизни Харитонова.
10. Биография, пласт третий: домашний арест
История с убийством Александра Волкова и последующими обвинениями на Петровке стала для Харитонова чем-то вроде личной версии «арзамасского ужаса». Пережитый болезненный опыт сказался на всем – будь то литературная форма новых текстов (ставшая более прозрачной, фрагментарной и диалогической), психологическое самочувствие Харитонова (пришедшее вдруг ощущение беззащитности перед лицом государства не оставит его до самой смерти) или общее впечатление, отныне производимое им на окружающих (Татьяна Щербина: «Он был высоким, худым, очень бледным, замкнутым, неконтактным человеком»; Филипп Берман: «Он был очень замкнутым человеком, очень молчаливым, закрытым внешне, действительно, как он и написал»[632]).
Этот «замкнутый, молчаливый, закрытый внешне» человек разительно отличается от веселого и общительного денди, каким был Харитонов в 1960-е. Жизненные обстоятельства переплетаются здесь с литературными установками – идея писательства как «домашнего ареста» ведет к тому, что Харитонов все больше интересуется образами отшельников, аскетов и монахов: «А уединенный художник о, там схима и вериги он тоже любит разговаривать и болтает и болтает двух слов за все время не скажет. И в этом его Божий или похожий на Божий смысл похожий на смысл жизни трудящегося на молитвенном поприще» (264). Явный интерес к религиозной тематике окрашивает все тексты «великого пятичастия» и так же отчасти связан с делом Волкова. «Слезы об убитом и задушенном» недаром начинаются с рассуждений о грехе: «Итак. Вера спасение покаяние откровение; грех. ГРЕХА нет» (220). В данном отрывке «грех» – это убийство Волкова, в котором несправедливо обвинен Харитонов, пошедший на Петровку, 38, как раз для того, чтобы «по-христиански» похоронить своего друга. Однако примечательная особенность писателя Харитонова состоит в том, что любые экзистенциальные проблемы трактуются им как возможный стилистический ресурс. А потому и понятие «греха» довольно быстро переводится в сугубо литературную плоскость: «Жизненного греха за мной нет, потому что все что там в жизни это так, а на самом деле то, что в художестве. <…> И вот я, например, сложил слова и принес их всем. То есть, Богу? И вот когда эти слова вышли, я спасаюсь, а когда не выходят это не грех, они ещё выйдут. Есть только все время страх греха, что не выйдет» (220–221). Увлечение Харитонова переводом дискурса религии в дискурс литературы («СПАСЕНИЕ в том, что составляю эти стихи, оно же и ОТКРОВЕНИЕ» [221]; «но в чем я исповедуюсь, открываюсь в своем, чтобы это стало общим; потому что действие-то идет в языке, а язык общее (Божье)» [221]) вполне закономерным образом приводит к тому, что главной фигурой всей мировой словесности становится для него евангелист Иоанн.
Иоанн не только предложил удобную формулу для слияния Теоса и Логоса, активно используемую Харитоновым («Назначение своей жизни он видит в художестве (словесном). И укрепляется тем что в самом Ев. от Иоанна вначале было Слово. И Слово было Бог» [220]; «Слово БоГ. Словом (,) нельзя бросаться. Все дело в слове» [218]); Харитонову дополнительно импонируют и гомосоциальные отношения Иоанна с Христом («Надо закончить с гомосэксуализмом. Это дело нехорошее. Ничего из этого не получается. <…> Одно было приемлемо, когда Иоанн любил Христа и посвятил ему всю жизнь. Но то был Христос. И у него было учение» [242]), и тот факт, что Иоанн (как и сам Харитонов) был автором, не преуспевшим в издании своих книг («Самый великий писатель с тех пор как земля попала в Созвездие Рыбы – Иоанн Богослов – никогда не издавался отдельно. Оба его сочинения мы знаем только по альманаху под названием Новый Завет» [238]).
Впрочем, в отличие от Иоанна Богослова, у Харитонова пока нет надежд даже на публикацию в альманахе. И дело не только в содержании его текстов, посвященных однополой любви; стиль письма, круг чтения, литературные вкусы – все это резко отделяет Харитонова как от почти всех официальных, так и от многих неофициальных авторов.
За полгода до своей смерти Харитонов опишет личную иерархию великих писателей, где после Иоанна Богослова («Самый необыкновенный, самый проникновенный, самого ясного ума чел. на земле был, несомненно, Евангелист Иоанн» [327]) будут следовать Оскар Уайльд (тексты которого Харитонов регулярно «цитировал наизусть»[633]), Джеймс Джойс (хотя «Джойс не был гомосексуалистом, что не дало ему стать столь проникновенным как Оскар Уайльд, при его непостижимых уму артистических задатках» [327]) и Сэй-Сенагон (чья книга «Записки у изголовья» «была одной из самых любимых у Харитонова, и он рекомендовал ее прочесть многим своим знакомым» [535]) – Кроме того, в разных текстах Харитонов сочувственно упоминает Марселя Пруста (322), Габриеле Д’Аннунцио (324), Фридриха Ницше (324), Василия Розанова (313), Константина Леонтьева (221), Михаила Кузмина (534), Константина Вагинова (534), Федора Сологуба (499), Юрия Мамлеева (499) и раннего Гоголя (282). Искушенность харитоновских вкусов отмечалась многими его знакомыми: с Валентином Куклевым Харитонов обсуждал «Тетиву» Виктора Шкловского[634], Вячеславу Куприянову советовал прочитать «Слова и вещи» Мишеля Фуко[635], а Дмитрия Пригова познакомил с произведениями Андрея Егунова и Леонида Добычина (2: 90). В целом харитоновскую стратегию можно охарактеризовать как намеренное и последовательное отрицание общеинтеллигентского круга чтения (того «мандельштамо-пастернако-ахматово-цветаево-заболоцко-подобного компота», о котором позднее говорил Пригов[636]). «Харитонов ценил все маленькое, немейнстримное, обиженное, антиинтеллигентское», – вспоминает Ростислав Капелюшников[637]. Отсюда – любовь к текстам Ксении Некрасовой[638], Алексея Крученых (1: 280) и Александра Введенского[639], резкие отзывы о Владимире Набокове[640] и демонстративное презрение к «Пастерначишке» (282), «Ахматкиной»[641] и «Цветайкиной»[642].
Но, разумеется, стилистическая самобытность проявляется не только в выборе книг. Друзья Харитонова обращают внимание на удивительную чистоту его речи[643], на отвращение к любым языковым клише[644] и на своеобразие словаря (женщин он неизменно называл «дамами»[645], собственные тексты – «художествами»[646], законченные произведения – «вещами»[647] и пр.). При этом понимание искусства как осознанного поиска новых «форм чувствования» («А просто так пишущие, без соотнесения себя
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!