Утраченные иллюзии - Оноре де Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Люсьен, взволнованный до слез, пожал руку Этьена.
— Вне литературного мира, — сказал журналист, встав со скамьи и направляясь к главной аллее Обсерватории, по которой оба поэта стали прогуливаться, точно желая надышаться вволю, — никто не знает, какая страшная одиссея предшествует тому, что именуется, смотря по таланту, успехом, модой, репутацией, известностью, общим признанием, любовью публики: все это лишь различные ступени по пути к славе, но все же не самая слава. Это блистательнейшее явление нравственного порядка составляется из сцепления тысячи случайностей, подверженных столь быстрой перемене, что не было еще такого примера, когда два человека достигли бы славы одним и тем же путем. Каналис и Натан — два различных явления, и оба они неповторимы; д'Артез, изнуряющий себя работой, станет знаменитым по воле иного случая. Слава, которой все так жаждут, почти всегда венчанная блудница. На низах литературы она — жалкая шлюха, мерзнущая на панели; в литературе посредственной — содержанка, вышедшая из вертепов журналистики, причем я исполню роль ее сутенера; в литературе преуспевающей она — блистательная и наглая куртизанка, у нее собственная обстановка, она платит государственные налоги, принимает вельмож, угощает их и командует ими; она держит ливрейных лакеев, имеет собственный выезд и бесцеремонно выпроваживает заимодавцев. Ах! Для того, кто, подобно вам или некогда мне, представляет ее яркокрылым серафимом в белом хитоне, с пальмовой ветвью в одной руке, с пылающим мечом в другой, — для того она мифологическая абстракция, обитающая на дне колодца, и вместе с тем юная девственница, заброшенная в трущобы, совершающая в лучах добродетели подвиги высокого мужества и непорочной возносящаяся на небеса, ежели только не совершает в убогой повозке свой последний путь на кладбище, попранная, обесчещенная, замученная, забытая всеми; такие люди, чья мысль окована бронзой, чье сердце не остужено снежными бурями опыта, редко встречаются на этой земле, что расстилается у наших ног, — сказал он, указывая на великий город, дымившийся в сумерках.
Образы друзей по кружку быстро прошли перед взволнованным взором Люсьена, но его увлекал Лусто, продолжавший свои страшные жалобы.
— Они встречаются редко и слишком одиноки в этом клокочущем котле; так в мире влюбленных редко встречаются истинные любовники, так в мире финансистов редки честные дельцы, так в журналистике редки чистые люди. Опыт человека, который мне впервые сказал о том, о чем я вам говорю, ничему не послужил, — так мой опыт, конечно, не послужит вам. Каждый год все с такой же непомерной горячностью из провинции в Париж устремляются все такие же, чтобы не сказать все нарастающие, толпы безусых честолюбцев, которые, высоко подняв голову, высокомерные сердцем, бросаются на приступ Моды, этой принцессы Турандот из «Тысячи и одного дня»[93], и каждый мечтает быть принцем Калафом! Но никто не в состоянии разгадать загадки. Всех поглощает пучина несчастья, клоака газеты, болото книжной торговли. Они цепляются, эти нищие, и за библиографические заметки, и за трескучие монологи, за хронику парижских происшествий, за книги, обязанные своим выходом в свет логике торговцев печатной бумагой, предпочитающих любой вздор, который расходится в две недели, мастерскому произведению, требующему времени для сбыта. Все эти гусеницы, гибнущие ранее, чем они превратятся в бабочек, живут позором и подлостью, готовые уязвить или превознести нарождающийся талант по приказу какого-нибудь паши из «Конститюсьонель», «Котидьен» или «Деба», по сигналу издателя, по просьбе завистливого собрата и часто ради обеда. Тот, кто преодолел препятствия, забывает обычно о первоначальных горестях. Я сам в продолжение полугода писал статьи, расточая цветы своего остроумия ради одного негодяя, который выдавал их за свои и моими трудами заработал отдел фельетона; а меня он не взял даже в сотрудники, он ста су мне не дал, и я вынужден пожимать ему руку.
— Как так? — надменно сказал Люсьен.
— А так вот... Мне может понадобиться напечатать десяток строк в его листке, — холодно отвечал Лусто. — Короче, дорогой мой, тайна литературного успеха не в том, чтобы самому работать, а в уменье пользоваться чужим трудом. Владельцы газет — подрядчики, а мы — каменщики. И вот, чем человек ничтожнее, тем он быстрее достигает успеха; он готов глотать самые горькие пилюли, сносить любые обиды, потворствовать низким страстишкам литературных султанов, как этот новоприезжий из Лиможа, Гектор Мерлен, который уже заведует политическим отделом в одном из органов правого центра и пишет в нашей газетке: я видел, как он поднял шляпу, которую уронил главный редактор. Никого не затрагивая, этот юноша проскользнет меж честолюбцами, пакамест те будут друг с другом грызться. Мне вас жаль. Я вижу в вас повторение самого себя, и я уверен, что через год или через два вы станете таким же, каков я теперь. В моих горьких советах вы, может быть, заподозрите тайную зависть, какой-либо личный интерес: нет, они подсказаны отчаянием осужденного на вечные муки в аду. Никто не осмелится вам сказать того, о чем я кричу, как человек, раненный в сердце, как новый Иов на гноище: «Вот язвы мои!»
— На том или на другом поприще, но мне предстоит борьба, — сказал Люсьен.
— Так знайте же, — продолжал Лусто, — борьба будет без передышки, если только у вас есть талант; поэтому выгоднее быть посредственностью. Стойкость вашей чистой совести поколеблется перед теми, от кого будет зависеть ваш успех, кто одним своим словом может даровать вам жизнь, но не пожелает произнести этого слова: потому что, поверьте мне, модный писатель ведет себя с новыми в литературе людьми более нагло и жестоко, нежели самый грубый издатель. Где торгаш видит только убыток, там автор опасается соперника: один просто вас обманет, другой готов уничтожить. Чтобы написать хорошую книгу, мой бедный мальчик, вам придется с каждым взмахом пера черпать из сердца все его силы, нежность, энергию и претворять их в страсти, в чувства, в слова! Вы будете писать, вместо того чтобы действовать, вы будете петь, вместо того чтобы сражаться, вы будете любить, ненавидеть, жить в ваших книгах; но, ревниво оберегая свои сокровища ради стиля ваших книг, свое золото и пурпур ради героев ваших романов, вы будете бродить в отрепьях по парижским улицам, утешенный тем, что, соперничая с актами гражданского состояния, вы узаконили существование Адольфа, Коринны, Клариссы или Манон Леско; вы испортите себе жизнь и желудок, даровав жизнь своему творению, которое на ваших глазах будет оклеветано, предано, продано, брошено журналистами в лагуны забвенья, погребено вашими лучшими друзьями. Достанет ли у вас духа ждать того дня, когда ваше творение воспрянет, воскрешенное — кем? когда? как? Есть замечательная книга, pianto[94]неверия, «Оберман»[95], обреченная на одиночество в пустыне книжных складов, одна из тех книг, которые книгопродавцы в насмешку называют соловьями, — настанет ли для нее пасха? Кто знает! Прежде всего, найдете ли вы издателя, достаточно отважного, чтобы напечатать ваши «Маргаритки»? Нечего и думать о том, чтобы вам заплатили, — лишь бы напечатали. Тогда вы насмотритесь любопытных сцен.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!