Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика - Софья Хаги
Шрифт:
Интервал:
Заключение. Рождественская песнь с уточнениями
Ты совсем не такая. как раньше.
Раньше ты была гораздо гораздее…
Ты утратила свою гораздость.
Тексты Пелевина не нуждаются в скрытой рекламе, тем паче в научной работе. Эта заключительная глава представляет собой не столько защиту Пелевина (пусть даже местами может произвести такое впечатление), сколько еще одну попытку отложить вердикт и вдумчиво проанализировать, чего удалось (и чего не удалось) добиться писателю. В книге в целом я постаралась нарисовать максимально полный портрет Пелевина как художника и мыслителя. Здесь, как и в других главах, я хочу не опровергнуть различные мнения о нем критиков, а обдумать их и объяснить, почему некоторые из этих мнений, на мой взгляд, не учитывают более объемной картины.
Диагноз, поставленный Пелевиным нашей действительности, крайне удручает. По мере того, как зомбированные смартфонами люди, президенты-олигархи и эксгибиционисты, наполовину состоящие из силикона, состязаются в слепоте, а факты теряют значение, которое признается теперь только за средствами информации и деньгами, автор предстает все более наделенным даром предвидения. Идеи Пелевина развиваются параллельно с обществом технологического потребления: источников несвободы – социальных, биологических, технологических, вербальных и их различных комбинаций – все больше, растет и их изощренность. Из этой игры невозможно выйти победителем: если даже выиграть на одном уровне, за ним всегда ждет следующий. В своих произведениях Пелевин снимает слои смысла один за другим, но никогда не добирается до сердцевины: человечество обслуживает высшую касту халдеев («Generation „П“»); люди и халдеи в плену у вампиров и богини-мыши Иштар (Empire V); региональные вампирские диктатуры находятся под контролем мирового правителя-вампира, живущего в танкере, который дрейфует в загрязненных нефтью водах Мирового океана («Бэтман Аполло», 2013), и так далее. Остается только предположить, что это божество крови и нефти – тоже марионетка в руках некой силы в бесконечном ряду порабощающих друг друга сил. Докопаться до «окончательной истины» нельзя, и способа (по крайней мере коллективного) вырваться из плена тоже нет.
Нелегко нащупать и путь к личному освобождению. Герои Пелевина жаждут знаний, будто бы знания сделают их свободными, но даже если им удается получить отрывочные и условные представления о принципах устройства и работы социально-метафизического механизма, едва ли это меняет положение дел к лучшему. Те, кто успешно взбирается по социальной лестнице, как Вавилен Татарский и Рома Шторкин, присоединяются к культу, обеспечивающему их эзотерическими знаниями и сулящему прикосновение к высшей реальности, но на самом деле неспособному предложить что-либо, кроме себя самого. Человек превращается в потребителя эзотерического гламура и дискурса – в противовес тому, что обещают раскрыть эти суррогаты: свободе, счастью, Абсолюту (не водке).
Если повезет, можно стать хозяином дискурса, а значит и общества, божеством – правда, разочарованным, растерянным и легко заменимым, «богом денег с дубовыми крыльями». Но даже если персонажи отказываются участвовать в крысиных (или улиточных) бегах, их освобождение, выражающееся в уходе из мира, со временем принимает все более мрачный оттенок. Финал ранних произведений Пелевина («Затворника и Шестипалого», «Желтой стрелы», «Жизни насекомых») оптимистичен, и завершение скитаний Петра Пустоты тоже вселяет надежду – герою удается попасть в идиллическую Внутреннюю Монголию. Но прыжок А Хули на велосипеде в Битцевском парке – по сути, самоубийство, а Маша, «прекрасная дама» из рассказа «Отель хороших воплощений», и вовсе отказывается рождаться в этот безрадостный мир.
От текстов Пелевина остается ощущение тревоги, потому что он не видит способа преодолеть порочное устройство общества, зато убедительно и с редкой настойчивостью изображает уничтожение личности – и уж конечно никто из читающих такие страницы не захочет, чтобы его сравнивали с «магнитофонной записью петушиного крика». Мало того, что общество находится в безнадежном тупике, – тот, кто стремится освободиться от лжи и подлости этого мира, должен избавиться от своего «я», уйдя в негативное пространство пустоты за пределами действий и чувств: «…Максимально доступная свобода отождествляется с „самостиранием“, отменой „я“ и той реальности, к которой „я“ принадлежит и которую создает»646. Получается (как ни парадоксально), что человек открывает отсутствие самого себя (думающего и чувствующего). Таков равноценный озарению (в ранних вариантах), предсказуемый (позднее) и несколько пресный (для тех, кому ближе традиции «двусмысленного» христианства или гуманистической русской литературы) финал пелевинских произведений.
Приблизительно через десять лет после выхода знаковых романов Пелевина «Чапаев и Пустота» и «Generation „П“» Александр Чанцев критически отозвался о романах, написанных в 2000-е годы Дмитрием Быковым, Ольгой Славниковой, Владимиром Сорокиным и Алексеем Ивановым, назвав их «антиутопиями близкого действия», которым не удалось создать новых смыслов, способных объединить общество. По мысли Чанцева, подобные тексты воплощают особенность мышления, характерную для посттоталитарного социума: недоверие не к конкретным политикам и конкретной идеологии, а к самой сути политики и идеологии647.
Убежденность в эгоистичности и глубокой ошибочности любой общественной деятельности очень в духе Пелевина. И все же, несмотря на всю его нигилистскую безнадежность, в творчестве Пелевина есть и конструктивное начало. Пусть полное отчуждение от истории и политики непродуктивно, критика общества необходима, чтобы питать хоть какую-то надежду на ремонт прогнивших социальных структур. Более того, в поздних произведениях Пелевина свобода как этическая необходимость – неизменно присутствующее у писателя понятие – перерастает в моральное отношение к другим. Роман «Чапаев и Пустота» обнажает замысловатое солипсическое устройство мира и вместе с тем поднимает вопрос о связях между людьми, как в эпизоде, где Пустота с грустью размышляет на берегу Урала: «Кто прочтет описание моих снов?»648 И наоборот, в «Любви к трем цукербринам» этика и солипсизм отнюдь не противоречат друг другу, а тесно связаны: погибшие в результате теракта сотрудники «Контры» находят приют во внутреннем детском саду Нади.
Поступки наиболее достойных персонажей Пелевина, продиктованные моральным долгом, резко отличаются от образа действий персонажей русской проимперской спекулятивной фантастики последнего времени, которые обретают способность действовать, сливаясь с политическим телом империи: «…Империя избавляет персонаж от подвига святости [то есть противостояния господствующим силам], заменяя его подвигом соответствия [среде]»649. Наиболее привлекательные из пелевинских героев продолжают давнюю традицию нравственного (само)совершенствования (направленного на облагораживание общества), разделяемую русской интеллигенцией и наиболее ярко воплощенную в классической литературе XIX века.
Не всегда последовательное, но ощутимое смещение центра тяжести от солипсизма и индивидуального освобождения к этике межличностных отношений в творчестве Пелевина нельзя назвать поворотом на сто восемьдесят градусов, а между стремлением к свободе (счастью, миру, любви) и буддистской пустотой нет резкой границы. Эти два лейтмотива у Пелевина сосуществуют и переплетаются. Какими бы замысловатыми коанами ни изобиловали диалоги Чапаева и Пустоты, герой классического пелевинского романа не проваливается в некую белую, черную или радужную дыру. В последнем предложении романа вокруг него и его учителя «шуршат пески и шумят водопады милой его сердцу Внутренней Монголии», куда Пустота отправился, узнав, что Анна ждет обещанные им книги650. Внутренняя Монголия (Шамбала, нирвана) – мистическое, но вместе с тем вполне конкретное и осязаемое место. Оно мило сердцу. И сулит герою творческое уединение, где написанное им будет читать прекрасная женщина (как бы это ни смахивало на Булгакова).
В нирване или Шамбале, ожидающей героя самого известного романа Пелевина, угадываются параллели с Булгаковым – а может быть, и не только. Роман опирается на гуманистическую традицию классической русской литературы (каким бы ироничным ни было отношение к ней). В мрачной перспективе «Generation „П“» «счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный» кажется немыслимым, а булгаковское «он не заслужил света, он заслужил покой»651 больше подходит в качестве индивидуального освобождения. Урган Джамбон Тулку VII в предисловии к «Чапаеву и Пустоте» тоже выражает этическую и гуманистическую установку: «Посвящаем созданную этим текстом заслугу благу всех живых существ».
Тесное переплетение буддистской и булгаковской линий в финале «Чапаева и Пустоты» – пример типичных для Пелевина сочетаний разных мировоззрений в непривычных конфигурациях. Некоторые из этих мировоззрений явно противостоят друг другу: нигилистическое и духовное, гуманистическое и постгуманистическое, постмодернистское/постструктуралистское и допостмодернистское. Один из образцов такой поэтики забавных контрастов – Киклоп с его «маленькой проповедью» о заповедях и нравственном выборе как двигателе, переносящем человека из одной альтернативной вселенной в другую, проповедью, следующей сразу
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!