Александрийский квартет. Клеа - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
«Нет, какая лагуна, чудо!» — Она восторженно хлопнула в ладоши.
«Я видел затонувший корабль».
И, перебравшись чуть подальше, на маленький полумесяц пляжа, на белые теплые голыши, откинув за спину соломенно-желтую мокрую копну волос, она сказала: «Я о другом подумала. Должно быть, это и есть Тимониум. Черт, я все забыла, что знала».
«Тимониум?»
«Его ведь так и не нашли. Я думаю, нет, я уверена, что это он и есть. Давай будем считать, что это он, а? Когда Антоний вернулся после поражения при Акциуме — ну, там, где Клеопатра струсила и сбежала со всем своим флотом, смешав его боевые порядки и оставив его на милость Октавиана… когда он вернулся назад после этой ее странной истерики и когда им уже ничего не оставалось делать, кроме как сидеть и ждать неминуемой смерти, едва только Октавиан дойдет с войском до Египта, — он нашел какой-то крохотный островок и построил на нем себе келью. Назвал он это свое убежище в честь знаменитого отшельника и мизантропа — а может, он был еще и философ, кто знает? — по имени Тимон. Здесь, наверно, он и провел последние дни своей жизни — здесь, Дарли, снова и снова прокручивая в голове перипетии своего сюжета. Эту женщину, волшебницу и ведьму. Жизнь свою, лежащую в руинах. А потом — как Бог ходил по улицам Города и тем самым велел Ему сказать последнее „Прости“ и ей, и Александрии, и миру!»
Ее ясные глаза остановились на моих выжидательно, улыбчиво. Она дотронулась пальцами до моей щеки.
«Ты ждешь, чтобы я согласился, что так оно и было?»
«Да».
«Ладно. Так оно и было».
«Поцелуй меня».
«Рот у тебя пахнет апельсинами и вином».
Он был такой маленький, наш пляж, едва ли шире кровати. И странно было в первый раз заниматься любовь вот так, когда колени в голубой воде, а солнце обжигает спину. А после мы совершили первую из многих безуспешных попыток отыскать келью или хоть что-нибудь способное дать почву этой ее фантазии, но тщетно; со стороны открытого моря громоздилась огромная, круто уходящая вниз, в черную воду, груда гранитных обломков. Может, и впрямь это было делом рук человеческих, своеобразный волнолом для маленькой античной гавани, отчего в лагуне и было так тихо. Даже шум ветра над нашими головами и по обе стороны от нас мы слышали едва-едва, как далекое эхо из крохотной морской ракушки. Разве только иногда залетала из-под ветра серебристая чайка, чтобы на глаз оценить лагуну как потенциальный театр боевых действий. Но в остальном наши напитанные солнцем тела лежали в глубоком сне, и тихие ритмы крови отвечали только глубоким и медленным ритмам моря и неба. Тихая гавань простых животных радостей, коих в слове и не ухватишь.
Странно также вспоминать и ту волшебную, морем порожденную rapport, которую мы разделили в то памятное лето. Наслаждение, сопоставимое разве что с доверительной, экстатической близостью поцелуя: входить вдвоем в ритм вод и отвечать друг другу и размашистой игре течений. Клеа, сколько я ее помнил, всегда плавала хорошо, я — плохо. Но, пожив в Греции, я тоже стал теперь мастером, и даже ей трудновато было со мной тягаться. Мы играли, мы исследовали подводный мир лагуны, бездумные и беззаботные, как рыбы в пятый день Творения. Красноречивые — молча — балеты под водой, когда разговор шел на улыбках и жестах. Подводная немота схватывала каждый человеческий смысл и делала его движением, пластикой; мы были словно цветные проекции ундин на ярко разукрашенных экранах из камней и водорослей и откликались эхом на ритмы вод и следовали им. Мысль в воде как будто растворялась, преображаясь в странную радость физического действа. Я вижу светлое тело, летящее наискосок, подобно звезде, через сумеречную твердь, и волосы играют за спиной, крутя разноцветные мерцающие спирали.
Но, конечно же, был не только остров. Город становится миром, когда ты любишь одного из живущих в нем людей. Новая география Александрии родилась для меня вместе с Клеа и через нее, обновляя старые смыслы, напоминая о местах и людях, забытых наполовину; закрашивая их как будто новым слоем краски поверх былого, прежнего — новой историей, иной биографией. Память о старых кафе у морского берега в бронзовом свете луны и полосатые тенты под пальцами полуночного бриза. Сидеть за ужином допоздна, покуда луна не заиграет на бокалах, в тени минарета или просто на полоске песка, где нервно подмигивает парафиновая лампа. Или собирать охапки мелких весенних цветов на мысе Фиг — великолепные цикламены и анемоны. Или стоять вдвоем в гробницах Ком Эль Шугафы, вдыхая влажные выдохи тьмы, что встают от этих странных подземных жилищ умерших давным-давно александрийцев; могилы, аккуратно вырезанные из шоколадно-черной земли, одна над другой, как судовые койки. Душно, пахнет плесенью, и почему-то очень холодно, просто пробирает до костей. («Возьми меня за руку».) Но если она и дрожала, то не от предчувствия смерти — просто чуяла, что над ней огромный вертикальный вес земли, чреватой нежитью, уже мертвой или еще не рожденной. Всякое рожденное от солнца существо дрожало бы точно так же. Светлое летнее платье в холодной сумеречной пасти. «Я замерзла. Пойдем, а?» Да, там, внизу, и впрямь было холодно. Но с какой же радостью мы возвращались назад в многоголосо ревущую анархическую жизнь улицы! Так, должно быть, выходил когда-то бог Солнце, отрясая от ног своих липкую тягу земли, улыбаясь голубому, как на картинке нарисованному небу, и небо означало путь, освобождение от смерти и перемены в жизни всякой мелкой твари.
Да, но мертвые вездесущи. Так просто от них не уйдешь. Их печальные слепые пальцы то и дело пробегают по механизмам наших душ, по самым тайным клавишам, пытаясь вернуть утраченное, умоляя дать им шанс поучаствовать в драме жизни и плоти; они вселяются, они живут между ударов сердца и посягают на наши объятия. В самих себе мы носим их биологические памятки, они завещали все это нам, не сладив с жизнью, — разрез глаз, фамильную горбинку носа или формы и вовсе ненадежные, как чей-то мертвый смех, ямочку на щеке, — и тут же вспомнишь давно угасшую улыбку. Генеалогия простейших поцелуев родоначальницей имеет — смерть. В них вдруг возрождаются давно забытые любови, и пробивают себе путь, и просят родиться вновь. Корни каждого вздоха схоронены в земле.
Ну, а если мертвые приходят сами? Ведь иногда они предпочитают явиться лично, без метафор. В то ясное, к примеру, утро, когда все вокруг было чересчур как всегда и она ракетой вдруг вылетела из-под воды, задыхаясь, бледная как смерть: «Там, внизу, мертвые» — и напугала меня! Она не ошиблась; когда я набрался смелости и сам спустился под воду — там действительно были мертвецы, семеро; они стояли в зеленовато-синем подводном полумраке с видом сосредоточенным до крайности, как будто вслушиваясь в некий эпохальный спор, который и должен был все для них решить. Сей молчаливый конклав образовал небольшой полукруг у внешнего входа в лагуну. Их завернули в мешки, замотали веревками, а к ногам привязали груз, и теперь они стояли прямо, как шахматные фигуры, в человеческий рост. А ведь и впрямь, ну кто не видел настоящих статуй, зачехленных таким же точно образом, не видел, как они едут себе через город, направляясь в какой-нибудь унылый провинциальный музей? Слегка скорчившись внутри — волею привязанных к ногам чугунных чушек, — безликие, они тем не менее держались стойко, мерцая и перемигиваясь, будто персонажи раннего немого фильма. Безнадежно завернутые в тяжкие холщовые покровы смерти.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!