Андрей Белый - Валерий Демин
Шрифт:
Интервал:
Что могло выйти из жизни этих существ, взаимно приковавших себя друг к другу и вынужденных друг друга перемогать в небольшой квартирочке на протяжении двадцати трех лет? И что могло стать из их ребенка, вынужденного уже с четырех лет видеть происходившую драму: изо дня в день, из часа в час, – двадцать сознательных лет жизни?»
Мальчик вырос в обстановке перманентных скандалов, на 99,99 процента инспирированных женской стороной и травмировавших его душу. Осознавая трагичность создавшейся ситуации, он очень страдал: «Я нес наимучительный крест ужаса этих жизней, потому что ощущал: я – ужас этих жизней; кабы не я, – они, конечно, разъехались бы; они признавали друг друга: отец берег мать, как сиделка при больной; мать ценила нравственную красоту отца; но и только; для истеричек такое „цененье“ – предлог для мученья: не более». Впоследствии состояние собственного затаенного страха и тревогу за обоих родителей он выразил в своих автобиографических повестях и романах.
Весной 1921 года в Петербурге Андрей Белый поведал эту историю случайно встретившейся ему в Летнем саду молодой поэтессе Ирине Одоевцевой (1901–1990):
«Родители вели из-за меня борьбу. Я был с уродом папой против красавицы мамы и с красавицей мамой против урода папы. Каждый тянул меня в свою сторону. Они разорвали меня пополам. Да, да. Разорвали мое детское сознание, мое детское сердце. Я с детства раздвоенный. Чувство греха. Оно меня мучило уже в четыре года. Грех – любить маму. Грех – любить папу. Что же мне, грешнику, делать, как не скрывать грех? Я был замкнут в круг семейной драмы. Я любил и ненавидел, – и шепотом и почти с ужасом: – Я с детства потенциальный отцеубийца. Да, да! Отцеубийца. Комплекс Эдипа, извращенный любовью. Мама била меня за то, что я любил папу. Она плакала, глядя на меня: „Высоколобый, башковитый. В него, весь в него. В него, а не в меня“.
Мама была настоящей красавицей. Ах нет. Достоевский не прав – красота не спасет мир! Какое там – спасет! Мама была очень несчастлива. Знаете, красивые женщины всегда несчастны и приносят несчастье другим. Особенно своим единственным сыновьям. А она была красавицей. Константин Маковский писал с нее и со своей тогдашней жены, тоже красавицы, картину „Свадебный обряд“. А маме от ее красоты радости не было никакой. Одно горе. Ей и мне».
В постоянном метании между отцом и матерью и крылась, по словам друзей, причина его двуличия – другого слова не подберешь, но в отношении Андрея Белого оно имело несколько иное значение, чем обычно применяемое к людям. Подобное двуличие имело позитивно-диалектическое наполнение и объяснялось многогранностью и многоаспектностью самой жизненной реальности, а не злонамеренностью писателя. «Он полюбил, – пишет о Белом Владислав Ходасевич в своих мемуарах, получивших название „Некрополь“, – совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. Сперва он привык таить от отца любовь к матери (и ко всему „материнскому“), а от матери любовь к отцу (и ко всему „отцовскому“) – и научился понимать, что в таком притворстве нет внутренней лжи. Потом ту же двойственность отношений стал он переносить на других людей – и это создало ему славу двуличного человека. ».
И тем не менее Белый признавал: «Отец влиял на жизнь мысли во мне; мать – на волю, оказывая давление; а чувствами я разрывался меж ними». По общему мнению, отец был некрасивым мужчиной, однако, глядя на его фотографии, сохранившиеся до наших дней, этого никак не скажешь: профессор как профессор – сотни таких было, есть и будет. Думается, это было мнение посредственностей, ничего не представлявших собой московских обывателей, от безделья перемывавших косточки всем окружающим,[5] а не настоящих друзей Н. В. Бугаева, среди коих числились Владимир Соловьев и Лев Толстой, и тем более не коллег по университету и многочисленных учеников. Сам же Андрей Белый описывал внешность отца так: «Улыбка отца была нежная, просто пленительная; лицо – славное; не то Сократа, не то – печенега». Иногда вместо «печенег» употреблял слова «скиф» и даже «китаец», к тому же «крещеный». «Печенег—скиф» неоднократно пытался заниматься с Борей, но все его благие намерения пресекались в корне: Александра Дмитриевна демонстративно не допускала мужа к воспитательному процессу, боясь, что под его влиянием в семье появится еще один математик (в ее мещанском сознании это означало крушение жизни). Мать сознательно, полусознательно и бессознательно пыталась феминизировать воспитание сына. В раннем детстве он даже носил девчачьи платьица и волосы – длинные, как у девочки.
Мать он, безусловно, любил, несмотря на ее фантастическую тиранию, проистекающую от гипертрофированного материнского инстинкта, помноженного на наследственную неуравновешенность. К тому же она была исключительно музыкальна и приучила сына к высокой классике. Одно время он даже не мог заснуть без мелодий Бетховена, Шумана, Шопена, которые перед сном наигрывала мать. Зато его собственное обучение игре на фортепиано превратилось в сплошное мучение. Мать контролировала каждый урок, беспощадно и больно била карандашом по пальцам, если сын брал неверную ноту. Обладая великолепными декламаторскими способностями, Александра Дмитриевна приобщила сына и к литературной классике. Сколько замечательных книг прочли они вместе! Особенно запомнился диккенсовский «Дэвид Копперфилд», до конца дней остававшийся для Андрея Белого настольной книгой. Мать читала его сыну, когда тот еще не знал грамоты. А когда ему было десять лет, она прочитала ему Гоголя, ставшего с тех пор для Белого любимым русским писателем. Гоголь поразил будущего символиста яркостью метафор и интонацией фразы, а напевный стиль «Тараса Бульбы» он вообще воспринимал не как прозу, а как поэзию.
Так или иначе, семья – какой бы она ни была – сыграла очень важную роль в формировании миросозерцания будущего поэта и писателя. Сквозь призму семейных отношений он воспринимал и жизнь страны, и весь остальной мир. Позднее в мемуарах написал: «Начинается мне вместе с семейной историей вообще русская история, а с ней и история мира». Первые семь лет своей жизни он считал «сказочным периодом», с которого и начался для него символизм: «В песне, в сказке и в звуках музыки дан мне выход из безотрадной жизни; мир мне теперь – эстетический феномен; ни бреда, ни страха перед эмпирикой нашей жизни; жизнь – радость; и эта радость – сказка; из сказки начинается моя игра в жизнь; но игра – чистейший символизм». Многое для приобщения Бори к этому удивительному миру сделали бонны и гувернантки, которые из-за неизбежных конфликтов с Александрой Дмитриевной, как правило, в семье Бугаевых надолго не задерживались. К некоторым из них Белый на всю жизнь сохранил самые теплые чувства: одна немка познакомила его с творчеством Андерсена и братьев Гримм, другая доводила до дрожи и дикого ужаса, читая ему балладу Гёте «Лесной царь». Особенное влияние на развитие будущего писателя оказала мадемуазель Бэлла Радэн – француженка по отцу и немка по матери. Она прослужила в семье Бугаевых дольше всех – более трех лет, и была для Бориса не только любимой воспитательницей, но и настоящим старшим другом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!