Как несколько дней... - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Высокие клены возвышались по обоим берегам Кодимы, в их тени копошились стаи уток с ослепительно-зелеными головами. В прибрежных камышах завывал ветер, и крестьяне поговаривали, что в этом свисте можно расслышать стоны утопленников. Над изгибом реки нависала черная могучая скала, увенчанная раскидистой плакучей ивой. Так и стирали девушки — упершись коленями в темный камень, их пальцы быстро багровели от ледяной воды, а локти покрывались гусиной кожей.
Яаков прятался за пышными кустами на берегу и подглядывал за прачками. То ли по причине малолетства, то ли благодаря выбранной наблюдательной позиции, а может, из-за обманчивого завораживающего движения вод Яакову казалось, что девушки плывут в безбрежном желто-зеленом океане.
С неба, пара за парой, срывались вниз аисты, в стремительном полете опускаясь на свои старые гнезда. Гибкие шеи откидывались назад, тела содрогались в извечном брачном танце, словно демонстрируя, что еще один год пролетел, но любовь их все так же свежа. Они без умолку трещали своими красными клювами, преподнося друг другу весенние дары, а ноги их пламенели от страсти.
— Потому что любовь на всех одна — и у этих уродливых аистов, и у моих красавиц-канареек.
Весенний ветерок играл складками платьев девушек, стиравших белье, то облегая их фигуры, то раздувая материю вокруг бедер, блики от воды подчеркивали синеватые тени вен на кистях рук.
Пробивавшиеся сквозь листву солнечные лучи, хрупкие и нежные, как фарфор, обрамляли этот пейзаж, который позже Яаков назовет несколько высокопарно «вечной картиной любви».
— Мальчику, наблюдающему за красивыми женщинами, хочется совсем не того, чего хочется взрослому, — пояснил он мне. — Это сейчас ты мальчик, Зейде, а ведь скоро повзрослеешь, так что должен разбираться в таких вещах.
Маленького мальчика не интересуют цицкес[13]или тухес,[14]ему нужно что-то гораздо большее… Не красоту той или этой он ищет — ему большую красоту подавай, весь мир, срывать звезды с неба, всю землю, всю жизнь, и огромный океан обнять… Женщина не всегда может предоставить тебе все это. Когда-то у меня был в хозяйстве работник, однажды мы с ним разговорились на эту тему. Он сказал мне: «Шейнфельд! В целом мире таких женщин, может, наберется пять или шесть. Однако, будучи детьми, мы об этом не знаем, а вырастая, так их и не встречаем». Ты ведь помнишь того толстяка, который работал у меня?
С крыши доносилось влюбленное щелканье аистов.
— На берегу реки собирались холостые деревенские парни, писали на клочках бумаги слова любви и складывали вот так, Зейде… — Яаков вытащил из ящика стола желтый бумажный бланк. — Вот так, а потом та-а-к, теперь переворачиваем, открываем, разглаживаем ногтем, и вот тебе — кораблик!
Яаков протянул мне аккуратный маленький бумажный кораблик, из тех, что отцы складывают своим сыновьям.
— Иногда в таком кораблике помещалось целое любовное послание, но чаще — только рисунок, какое-ниудь пронзенное сердце, или истекающие кровью соловьи, или всякие неуклюжие дома с коровой, деревом и кучей младенцев.
Парни отпускали кораблики нестись по течению по направлению к прачкам, стиравшим в двух шагах ниже по реке. Многие кораблики промокали и тонули, другие переворачивались или запутывались, отнесенные ветром в прибрежные заросли камыша. Лишь некоторые, уцелевшие, немедленно расхватывались девушками, готовыми выцарапать друг дружке глаза, только бы завладсть таким корабликом.
Никто не подписывал писем, будучи вполне уверенным в том, что те же высшие силы, что спасли кораблик, приведя его к суженой, и укрепили руки ее в борьбе с соперницами, откроют ей также имя писавшего.
Воспоминание словно разгладило сухие, горькие вкладки на лице, и подбородок его задрожал. Только спустя многие годы я понял, что таким образом он хотел испытать меня, объясниться и, может, извиниться за грех, которого не совершал. Яаков чувствовал вину, не зная, что виноват во всем не он, а я.
— Может, нам выпить, Зейде, а? — У него всегда выходило «ви-пить», точно как у мамы с Глоберманом, да и у Рабиновича.
— Моше рассердится, — сказал я, — мне ведь только двенадцать.
— Во-первых, я тоже твой отец, Зейде, а не только Рабинович. Во-вторых, мы просто-напросто ему не скажем.
С этими словами он извлек из недр кухонного шкафа пару бокалов, настолько тонких и прозрачных, что лишь когда они наполнились коньяком, стала заметна их округлая форма. Теперь они мои и стоят в моем шкафу, и я по-прежнему остерегаюсь брать их в руки.
Отхлебнув малую толику, я закашлялся. По коже забегали мурашки, и по телу разлилось блаженное тепло.
— Ну как, хорошо?
— Просто как огонь, — выдохнул я.
— Твоя мама очень любила випить, — сказал Яаков, — крепкий гранатовый ликер, иногда коньяк, но больше всего она-таки любила граппу. Это такой итальянский напиток. Глоберман приносил ей иногда бутылочку-другую, и раз в неделю они сидели и выпивали вместе. Он подносил к ее рту маленькие шоколадки и рассказывал ей разные байки. Больше полбутылки могли они так приговорить, а после встать и пойти работать как ни в чем не бывало. Чтобы так мне было хорошо! Конечно, полбутылки посреди бела дня — это не так уж и много, но, с другой стороны, это совсем не мало. Поначалу она этого Сойхера на нюх не выносила. Если встречала его на улице или в поле — она готова была ему глаза выцарапать. Но випивки раз в неделю просто-таки сделали их друзьями. Чтоб ты знал, Зейде, не нужно многого, чтобы подружиться. Впрочем, и для ненависти, и для любви не требуется много причин.
Голос Яакова надломился.
— Все в деревне спрашивали меня, почему я полюбил ее. И в глаза спрашивали, и за глаза: «И с чего это ты влюбился в Юдит Рабиновича, Шейнфельд? Как это ты допустил, чтобы Ривка твоя ушла, Шейнфельд?»
Яаков помолчал, а затем продолжил, отвечая на вопрос, которого я не задавал ему ни вслух, ни в душе.
— Не нужно больших поводов для любви к женщине. Иногда достаточно одного-единственного слова, поворота головы, иногда одного движения губ, когда она говорит «девять» или «восемь». Вот смотри: на слове «девять» ее губы складываются вот так, наподобие поцелуя, на секунду приоткрывая рот, и вот уже она касается верхними зубами нижней губы для «в», а затем ее рот вновь слегка приоткрывается на «я».
Шейнфельд уставился на меня, желая убедиться, что я постиг смысл его слов.
— Чтобы понять эту штуковину, я просто-таки часами торчал перед зеркалом! Выговаривал цифру за цифрой, медленно-премедленно, и смотрел, как шевелятся губы… Однажды даже спросил ее: «Скажи-ка, Юдит, сколько это — четыре плюс пять», — только для того, чтобы увидеть это «девять» на ее губах. Она, конечно, подумала, что я сошел с ума. И чтобы ты знал, Зейде, иногда только одни брови могут удержать возле женщины мужчину до конца жизни. — Он плеснул себе еще немного коньяку, закупорил бутылку и возвратил ее в шкаф. — Ты сегодня больше не получишь. Это было толькo для того, чтобы ты сейчас попробовал, а потом иногда вспоминал. Я сохраню эту бутылку для тебя, Чтобы стояла тут и ждала вместе со мной нашего следующего ужина. Коньяку полезно постоять, а бокалы и прочая посуда, да и все, что здесь есть, все равно перейдет к тебе, когда я умру. Ты пока расти, играй себе да гоняй за воронами, а уж мы втроем, я, Рабинович и Глоберман, позаботимся о том, чтобы у тебя было красивое детство. Что есть у ребенка, кроме его детства, а, Зейде? Силы нет у него, ума тоже, нет у него и жены… Только любовь есть у него, которая ломает ему жизнь и доканывает тело.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!