Романески - Ален Роб-Грийе

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 281
Перейти на страницу:
class="p1">Нечего сказать против Церкви? Нечего сказать против Закона? Нечего, кроме того, что он представляет собой неприемлемое принятие самой смерти: смерти человека с маленькой буквы во имя какого-то идеала с большой буквы, парящего в эмпиреях, смерти проходящего мгновения (которому я едва успеваю сказать: «Ты прекрасно…»), твоей, читатель, смерти, сиречь смерти моей. Ибо, тайком подделываясь под естественный, этот успокоительный рассказ, рассказ лживый (поскольку он говорит от имени вечной истины), тоталитарный (поскольку он не оставляет никакого сколько-нибудь свободного пространства, как и ничего наполненного помимо его собственной ткани), этот рассказ-вампир, якобы спасая меня от близкой смерти, уже с самого начала старается меня убедить в том, что я уже не живу и не жил никогда.

Это знаменитое определенное, «историческое», простое прошедшее время2, которое в текущей жизни не служит ничему, но является правилом, по которому строится роман, на самом деле есть не что иное, как внезапное и окончательное замораживание самого незавершенного из всех поступков, самой мимолетной мысли, самой двусмысленной мечты, неосознанного ощущения, робкого желания, воспоминания, которое нельзя ухватить или стыдно высказать! Это «простое» прошедшее просто — определенно и полно — как могила. Последний остаток жизни в этом маскараде выразится лишь в подобной бессмысленной способности представить самого себя и мир на веки вечные отлитым в виде неразрушимого бетонного блока.

Разумеется, я не мог не считаться с этим в годы, когда учился манере письма, в поисках которой все еще пребываю: удивителен переход у Сартра, от «Тошноты» к «Зрелому возрасту». Эта неуловимая, зарождающаяся свобода, заставлявшая трепетать тело и колебаться дух Рокантена, как в прошлом, так и в настоящем, внезапно, уже на первых страницах так называемых «Дорог свободы», застыла в форме «исторического» прошлого, обрушившегося на героев (и на писателя?) подобно свинцовой крышке: «Матьё подумал…» Конечно, Матьё может думать все что угодно — и то, что он стар, и то, что он свободен, и то, что он мерзавец, — но, как только он сие совершает в названном грамматическом времени, я получаю возможность лишь на следующее убийственное прочтение: Матьё подумал, что он мертв. Свобода (самое дорогое его имущество) оказывается, таким образом, еще одной фатальностью, проклятой сущностью, которая сейчас же застывает в его венах, потому что является результатом решения, принятого Богом, находящимся вне текста: традиционным повествованием. Можно представить себе, с каким облегчением выдохнул Франсуа Мориак: «Г. Жан-Поль Сартр и свобода!»

Чем теперь занимается современный роман, тот, который назвали (мы сейчас увидим почему) Новым Романом? Опять это всего лишь рассказ, повествование, ищущее свою внутреннюю связь. Опять это абсурдное упорядочение разрозненных фрагментов, коих нечеткие границы, края никак не желают совпадать друг с другом. Опять это отчаянная попытка ткани быть такой же прочной, как бронза… Да, то, что происходит в ткани текста, — это то, что отныне он представляет собой и территорию, и цель битвы. Вместо того чтобы действовать наподобие слепого судьи, божественного закона, пытаясь разобраться в намеренном игнорировании всех тех проблем, которые старый роман маскирует и отрицает (например, вопрос мгновения), он, наоборот, то и дело предается откровенной болтовне, болтливому пересказу и режиссированию многочисленных абсурдностей, в которых барахтается и из которых между тем состоит в такой степени, что эта внутренняя борьба вскоре превратилась (уже в 60-х годах) в истинный сюжет книги. Отсюда вся эта сложная система серий, раздвоений, перерывов и возобновлений, а также апорий, метаморфоз, всевозможных комбинаций, отходов в сторону, инвагинаций и т. д. и т. п.

Взявшись за это смехотворное, или академическое, или, во всяком случае, никчемное дело, а именно за рассказ о том, кем был мой дед, я почувствовал себя этаким Рокантеном, который вдруг обнаружил, что стоит перед разбросанными во все стороны недвижимыми останками маркиза Роллебона. И, как названный Рокантен последних страниц «Тошноты», я понимаю, что решение может быть только одним: написать роман, который, разумеется, не станет «Зрелым возрастом», но зато, например, — «Цареубийцей» или «Воспоминанием о Золотом Треугольнике»…

Но пока что мы до этого не дошли, так как я все еще ковыряюсь — в силу своей извращенности — в занятии чисто реалистическом, биографическом и изобразительном. Большую часть дня мой дед проводил за решением кроссвордов, сидя за кухонным столом или за узенькой откидной крышкой комода-секретера. Еще он любил копаться в бумажках, находившихся в девяти украшенных черным кантом выдвижных ящичках из бледно-желтого дерева… Написав когда-то это предложение, я решил проверить означенную деталь (что было черным — окантовка или только пуговицеобразные ручки?) и спустился на первый этаж того чисто нормандского жилища, где работаю вот уже полтора десятка лет. Обнаружилось, что существовало только пять ящичков, находящихся за снабженной рамой откидной крышкой, внешне закамуфлированной под ящик комода. Ну и что? Так или иначе, этой мебели более не имеется в Бресте, где изменилось все, вплоть до планировки старого дома, перестроенного после войны и более не похожего на дом 30-х годов…

Однако путаница усугубилась, поелику я переписал этот кусок месяц спустя, находясь в квартире на улице Бликер-стрит, в Нью-Йорке, и в настоящий момент в моей памяти существуют два комода-секретера, заметно отличающихся друг от друга: керангофский и тот, что стоял в Мениль-о-Грене. Один из них недавно был реставрирован краснодеревщиком.

Живя в мире, который для него был чрезмерно суетным, дед говорил: «Стареть — хорошо». Однако, уже испуская дух, он прошептал: «А мне надо было еще столько сделать…» Сегодня эхо этого незавершенного сдавливает мне горло. Бумажки в ящичках, яблочки-паданцы, розово-оранжевая шелуха, слетавшая с лука-шалота, — все это были предметы его забот. Упорядочение вещей — дело, не имеющее конца.

И все же я не прав. Эта фраза «Стареть — хорошо» скорее всего принадлежит моему другому предку, значительно более старшему, а именно Улиссу Роб-Грийе, отцу моего отца, отставному преподавателю (из Арбуа), которого звали дедушкой Робом, чтобы отличать от первого, и о котором у меня не сохранилось никаких воспоминаний, разве что о его крупной фигуре и больших усах, запечатленных на выцветших фотоснимках.

Дедушку Каню, вообще говоря, я знал не лучше, но, как мне представляется, очень любил. Он же, судя по рассказам, мною почти не интересовался. Я был мал и мечтателен. У меня были длинные, вьющиеся, как у девочки, волосы; и еще я любил приласкаться. Рассадив себе колени, я заливался слезами. Я боялся ходить вечером по неосвещенному двору, когда возникала нужда посетить уборную, по старинке находившуюся во дворе и всего в десятке метров от дома. Я никогда не смог бы носить мундир и махать тяжелым абордажным палашом… (Внимание! Вот

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 281
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?