Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
— Еще как. А «сторожам» еще и по морде ездят. Не бойся, я понимаю… Только бы нас ночью не затопило…
Дождь стучит то сильнее, то слабее, иногда громко падает с дерева большая капля. Осень — и о ней мы забыли там, на юге.
Конюшня, в Шалоне, 25.9.1940
Всю ночь лил дождь. Я просыпался несколько раз, проверял, не капает ли где, а убедившись, что сухо и палатка выдерживает, снова засыпал. Утром дождь не прекратился. Хлестал ярост-но и упорно. Мы съели по куску шоколада, выкурили по сигарете и опять уснули. Так хорошо спится, когда дождь стучит по крыше, тепло под одеялом, глаза закрываются, и мысль блуждает без смысла, исчезает, возвращается, убегает. Во второй раз мы проснулись около десяти. Льет безнадежно. Завтракаем «в постели». Как ехать? Тадзио не поддержал дискуссию на эту тему, отвернулся и уснул. Я вытащил из рюкзака тетрадь и стал писать. После одиннадцати пришел наш студент с визитом, промокший и весь в грязи. Спросил нас, не нуждаемся ли мы в чем-нибудь, и пригласил на ужин, если мы не уедем сегодня. «Мои родители будут рады с вами познакомиться». Обещал заглянуть после обеда. В полдень хлещем вино и от скуки едим. Идет дождь, дует ветер, и стало еще холоднее. Тадзио зевнул, свернулся в клубок и уснул. Я продолжал писать. Палатка не пропускает ни капли воды, у нас есть время. Вдруг Тадзио вскочил, сел и решительно заявил: «Эх, Маша — радость наша; поплыли дальше». Я сложил тетрадь, и мы начали обсуждать, как нам одеться и как двинуться с места. В любом случае промокнем до нитки. Несмотря на холод, мы остановились на шортах и футболках, а сверху свитера и непромокаемые ветровки. Собрались в палатке, перенесли вещи и велосипеды на ферму, сложили палатку и закончили упаковываться уже в сарае. Дождь лил. Тадзио кошмарно матерился. Около двух мы выехали на шоссе. Весь Бур выглядел как грязный двор в дождливый день. На улицах слякоть, сточные канавы широко разлились, люди ходят сторонкой. За городом мы взяли быстрый темп, чтобы согреться. Дождь утих, мы заляпаны грязью до пояса. Едем быстро, хотим сегодня добраться до Шалона и проехать демаркационную линию. Пропустят или не пропустят? Немцы! Тадзио говорит: «Целый год бежал от них, а теперь сам к ним еду». Мы оба нервничаем. Темп настолько сумасшедший, что уже в пять часов мы въезжаем в Шалон, точнее, в его пригород. Zone libre[182] отделена от Zone occupée[183] рекой Саоной. Немецкие посты стоят при въезде на мост, перекрытый шлагбаумом. Сердце колотится. Быстро подъезжаем и резко тормозим. Я почти уткнулся в широкую зеленовато-серую грудь, прикрытую тяжелым шлемом. Ноги в сапогах с короткими голенищами расставлены, как у римского легионера. Я вижу их в первый раз «после того». Солдат передо мной кажется привидением, мощным и сильным. Достаю свой sauf-conduit и показываю. Смотрит, смотрит — махнул рукой и гавкнул кратко, как затвор на ружье: «Nein!» — «Non», — добавил по-французски. — «Warum?»[184] — спрашиваю я. А потом быстро, про себя, говорю «проклятие». Ведь «почему» — слово из другого мира, из той эпохи, слово перечеркнутое. Здесь нельзя спрашивать; здесь можно только слушать. Солдат не готов к такому вопросу.
— Haben Sie so einen Ausweis?[185] — и показывает мне пропуск француза, выданный комендатурой в Шалоне. Я пытаюсь объяснить, что мой пропуск тоже действителен. Из сжатого горла все легче вырываются немецкие слова и предложения. «Минна фон Барнхельм» гордилась бы мной… Но тут отозвался Тадзио и не дал мне закончить. Он махнул рукой и сказал по-польски, прямо, вслух: «Чего ты с этим опилком (?) разговариваешь? Иди пошпрехай со штурмовиками — вон ефрейтор, со штыком сбоку».
Ефрейтор посмотрел и коротко пролаял: «Morgen, kommen Sie morgen früh. Heute ist’s zu spät!»[186]
Мы подъехали к шлагбауму потные и мокрые, а теперь стучим зубами от холода. Возвращаемся и минуем французский пост. Жандарм стоит и улыбается нам.
— Не пропустили, подождите, сегодня дождь, поэтому не пропускают. Может, завтра будет солнце, тогда пропустят. То пропускают, то не пропускают — on sait jamais de quoi ça dépend; de l’humeur des officiers sans doute…[187] Вон рядом конюшня, в ней можно переночевать и подождать смены настроения. Там уже есть несколько таких, как вы.
Он приводит нас к конюшне, отодвигает дверь и весело кричит:
— Месье, je vous présente les nouveaux locataires![188]
Общество в конюшне играет приветственный туш ножиками по консервным банкам и хором гремит salut, camarades[189]. Подходят, здороваются, дают «пять», как старые друзья. Показывают свободные места на соломе: «А вещи повесьте на крючки, не то ночью крысы всё сожрут».
Несколько демобилизованных солдат, молодой парень с писклявым голосом, мальчишеским и веселым. Жандарм рассказывает им, кого сегодня пропустили, кого не пропустили и почему — «о, этих двух поляков не пропустили, потому что поляков не любят». Все расспрашивают нас, что нам сказали, и, взяв на вооружение наш случай, размышляют и делают для себя выводы. Один ждет дополнительных документов, другому тетя пытается сделать пропуск, некоторые каждый день пытаются пройти — пока не удастся; все что-то придумывают, советуясь с жандармом, который, вместо того чтобы стоять на посту, постоянно сидит в конюшне и все время выскакивает наружу: «Il faut que je jette un coup d’œil s’il n’y a pas de clients»[190]. В принципе, все расслаблены; один напевает, трое играют в мяч, другие играют в белот чем-то, что когда-то было картами. Кто-то вернулся из города и уверяет, что там-то и там-то есть колбаса, а напротив конюшни — джем. Всех громче слышен писклявый голос молодого парня, ученика слесаря (apprenti)[191], который непрерывно несет чепуху с серьезной миной, наивно верит во всё и очень хочет быть у своей тети на rue des Martyrs[192] и съесть «хорошую тарелку фасоли» (un beau plat de haricot). Мы сразу понравились друг другу, потому что rue des Martyrs — мой quartier, а парижские quartiers[193] как отдельные города. Локальный патриотизм прежде всего. Мы уже нашли общие магазины, обсуждаем знакомых «лавочников», оба смеемся над торговкой с Сен-Лазар, которая, продавая колючих морских ежей, орет во все горло: Allez-y, allez-y, très bon pour la toilette intime! — Tu la connais? — Ah, dis donc…[194] Я вижу свой балкон, там, высоко, среди труб, горшок с пучком анемонов и светлое платье. Седьмое небо. У
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!