Порабощенный разум - Чеслав Милош
Шрифт:
Интервал:
Почему Дельта так писал? Расовые проблемы были ему совершенно безразличны. У него было много друзей среди евреев, и в тот же день, когда появлялись его расистские высказывания, он приходил к этим друзьям (разумеется, пьяный) и, падая перед ними на колени, клялся им в любви и просил прощения. Причин его связи с правыми нужно искать не в его политических симпатиях. Дельта, буффон и трубадур, не был лишен профессиональных принципов. Свою профессию поэта он трактовал с уважением — но это уважение не распространялось на то, о чем он писал и что провозглашал. Как и для кого — вот что было важно. К эзотерическим литературным школам, которыми интересовался лишь небольшой круг ценителей, он относился с презрением. Поэтов, стихи которых были понятны только немногочисленным интеллектуалам, он высмеивал. Одинокое размышление с пером в руке в четырех стенах комнаты, без надежды найти читателей, было не для него. Лютня в руках[174]и толпа поклонников — вот чего он жаждал, как жаждали давние певцы и поэты. Трудно найти лучший пример писателя, бунтующего против изоляции интеллектуала в двадцатом веке, нежели Дельта. Тенор, который оказался бы на необитаемом острове, страдал бы также, как Дельта, если бы он должен был публиковаться в небольших журналах, читаемых только снобами. Его враждебность к евреям (потому что он не был от нее свободен) вовсе не имела расовой основы: она ограничивалась евреями-писателями, которые особенно склонны были носиться с литературными «тонкостями» и «пикантностями». Это был конфликт Дельты с литературным кафе. Он пытался бежать из этого кафе. Кроме того, Дельта, как уже говорилось, жаждал энтузиазма. Толпа маршировала. Толпа размахивала палками: здоровье, сила, первобытность, всеобщее народное празднество. Куда идут мои читатели, туда иду я, чего хотят мои читатели, то я им даю — заявлял Дельта каждым своим стихотворением. Поскольку националистическое «движение» начинало приобретать массовые масштабы, Дельта хотел шагать вместе с массами. Он с гордостью рассказывал о тысячах молодых людей, которые знают наизусть его стихи. Гордость его не была необоснованной: «авангард», которым интересовались лишь немногие[175], не располагал такой широкой гаммой художественных средств, как Дельта. Ну, и, наконец, примем во внимание, что Дельта, чтобы существовать, нуждался в меценате — меценат должен был заставлять его писать, бороться с его пьянством, одним словом — контролировать его и опекать.
Началась война. Дельта был мобилизован. Его часть, в которой он был рядовым, стояла в восточной Польше, на границе с Советским Союзом. Когда Красная Армия двинулась для дружественной встречи с немецкой армией, Дельта попал в плен к русским. Определенное количество разоруженных польских солдат Красная Армия отдавала немцам. Таким путем Дельта стал немецким военнопленным и был отослан в один из лагерей для военнопленных в глубь Рейха. Он провел там пять с половиной лет. Его использовали, как и других пленных, на разных работах, преимущественно сельскохозяйственных, — военнопленных отдавали в наем немецким бауэрам. Пригодность Дельты для физической работы была сомнительная. Трудно даже вообразить себе человека, менее подготовленного для такого образа жизни, при котором важнейшей и почти неразрешимой проблемой было наполнить себе желудок. Однако он выжил — диковинный придворный шут в лохмотьях, с лопатой, декламирующий Горация. Я думаю, что в какой-то мере ему помогло то, что он свободно говорил по-немецки.
Тем временем в Варшаве господствовал террор: печальными были плоды националистической лихорадки в Европе. Те, которые еще недавно склонны были смотреть на Германию как на образец, теперь оказались объектом охоты, погибали под залпами расстрельных взводов и в концентрационных лагерях. Редактор правого издания, который был меценатом Дельты, стал одним из самых активных деятелей подполья. Это был фанатик патриотизма. Он остался у меня в памяти таким, каким я его видел последний раз в кафе, которое одновременно было резиденцией его подпольной группы и подпольного журнала, который он издавал. Его худое еврейское лицо возбуждено было ожесточением (как многие антисемиты в нашей стране, он был полуевреем), глаза лихорадочно горели, из его сжатых уст вырывались слова призыва к немедленному действию. Вскоре гестапо напало на след его организации. Весь персонал кафе, — состоявший из его ближайших сотрудников, — был арестован, сам редактор долгое время находился в тюрьме в Варшаве, пока грузовик, переполненный вооруженными до зубов жандармами, не забрал его в последнюю поездку. Он был расстрелян в лесу под Варшавой: песок, сосны и слова команды.[176]Это была, впрочем, мягкая форма смерти. Хуже было бы, если бы редактор разделил судьбу трехмиллионной массы польских евреев, к которой он, как полуеврей, мог бы быть причислен. Он оказался бы в гетто, которое было создано в Варшаве в 1940 году по приказу оккупационных властей. Оттуда наверняка его послали бы, как других, в газовую камеру.
Националистическое «движение», марширующие колонны, возбужденная толпа! Проигранная кампания 1939 года превратила все это в ничто, в горькое воспоминание людского безумия. Наци воплощали в жизнь антисемитскую программу, но уже не как бойкот еврейских лавочек или травлю евреев-перекупщиков — и не как литературные споры Дельты. О трагедии варшавского гетто, которой я был очевидцем, писать мне трудно. Я писал о ней тогда, когда она происходила.[177]Картина горящего гетто слишком срослась со всеми переживаниями моего зрелого возраста, чтобы я мог говорить об этом спокойно. Об одном только я хотел бы здесь рассказать. Часто бывает, что, сидя на террасе парижского кафе или идя улицами большого города, я вдруг впадаю в особое состояние. Я смотрю на проходящих женщин: буйные волосы, гордо поднятые подбородки, стройные шеи, линии которых рождают восхищение и желание, — и тогда появляется у меня перед глазами всегда одна и та же еврейская девушка. Ей было, наверно, лет двадцать. Ее тело было крепкое, великолепное, радостное. Она бежала по улице, подняв руки, с выставленной вперед грудью: она кричала душераздирающим криком: «Нет! Нет! Нет!» Необходимость умирать была для нее непонятна: эта необходимость умирать, приходящая извне, не имеющая никакого соучастия, никакой подготовленности в ее теле, которое было создано для любви. Пули автоматов СС настигли ее в этом крике протеста. Это мгновение, когда пули входят в тело, это мгновение удивления организма. В течение секунды жизнь и смерть длятся одновременно, пока на мостовой не останется агонизирующий кровавый лоскут, который эсэсовец пнет ногой. Девушка была не первой и не последней среди миллионов человеческих существ, жизнь которых была прервана внезапно, в фазе расцвета жизненных сил. Однако неотвратимость, с которой эта картина возвращается — и всегда в такой момент, когда сам я ощущаю в себе упоение красотой пребывания среди людей, — наводит на определенные мысли. Это, пожалуй, проблема, уходящая глубоко в ту же самую сферу, к которой принадлежат коллективные сексуальные оргии примитивных племен: проблема заменимости объекта желания или ощущения той общности, тождественности всех женщин и мужчин, которой моногамия не может дать выхода. Иначе говоря, это основа любви к человеческому роду: эту любовь, пожалуй, невозможно понять, если, глядя на толпу смеющихся женщин, не вызываешь в памяти эту еврейскую девушку как одну из них, как тождественную им и все еще присутствующую. Одно из прекраснейших стихотворений Дельты, написанных о его пребывании в Германии, — это стихотворение на смерть молодой венецианки, арестованной и вывезенной в Рейх. И это стихотворение — эротическое: венецианка предстает в нем не как индивидуум, не как эта именно девушка, но как красота юности, как прелесть груди, плеч, рук, бедер, уничтоженных смертью.[178]
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!