Горький запах осени - Вера Адлова
Шрифт:
Интервал:
Когда Эма в июле 1945 года после отнюдь не увлекательного, но и не страдальческого, пусть и тяжелого странствия вернулась в Прагу, трехлетний Ладичек своей мамочки испугался. Она опасалась, что их первые совместные дни отложат на дне детской души неизгладимое потрясение, которое обернется затем против матери. Но последующие дни опасение это рассеяли, оно рухнуло и почти совсем обескровилось от ран, понесенных в неравной схватке с лучезарным материнским блаженством.
На этом, стало быть, и кончается свидетельство о состоянии сердца, пораженного — неизлечимо — коричневой чумой.
III
СЕМЕЙНЫЕ ОЧАГИ
Когда ты молод, веришь, что на твой зов откликнутся,
А все, что ни задумал, сбудется.
И иногда бываешь недалек от истины.
Рей Брэдбери
Сухой жар августовского дня лениво уступал место прохладе вечера. Выгоревший атлас неба никак не хотел темнеть. Город Прага уютно душен, отдает розами, пепелищем, бензином, отрыгивает содовой с выпущенными пузырьками газа и дешевым, ядовитой окраски мороженым. Живет в лихорадочной круговерти счастья. Дни и ночи трепещут экстазом, воодушевлением — но и глухой болью безнадежности и бессилия — на пестром фоне планов и надежд. Тем, кого согнуло горе, представляется, что их удрученные лица несносны, что они неуместны, почти неприличны в том блеске радости, которая царит повсюду. Они словно бы кротко мирятся с тем, что их избегают — женщин в черном и теней, которые сюда добрались — или которым помогли добраться — с одной лишь целью: чтобы умереть. Многие из таких считают — и, пожалуй, не без оснований, — что у города недостанет для них ни терпения, ни сочувствия. Но они могут и ошибаться, потому хотя бы, что в те дни сиротливость как никогда сиротлива, бесприютность как никогда бесприютна, ну а радость — так прямо неистова. Три месяца, как нет войны, три месяца, как в мире мир — легко ли к этому привыкнуть! Люди выходят из домов, запруживают площади и улицы — без всякой цели, просто так, на радостях, что живы. С негаснущим интересом оглядывают раны, нанесенные войной — трагические кулисы пожарищ, руины домов, следы перестрелки, — от которых теперь так эффектно и приятно мурашки пробегают по спине и возникает ощущение причастности к геройской славе.
Мир распахнулся, открыв панораму веселого хаоса и великого переселения народов. Печать и репродукторы извергают сообщение за сообщением. Люди разыскивают близких, главы государств заседают на конференциях, говорят о готовящемся международном процессе, и в этот вселенский коловорот вторгается невиданный триумф науки в виде атомного гриба, взметнувшегося над несчастными Хиросимой и Нагасаки. Но у людей это не вызвало тогда ни страха, ни сомнений — скорее даже некоторую удовлетворенность оттого, как молниеносно, оказывается, можно покончить с врагом. Все верили в незыблемый и безмятежный мир. У всех были свои проблемы, Япония же, как казалось, была далеко. Гораздо больше занимала публику свиная тушенка по ленд-лизу, а девушек — чудесное изобретение: чулки-капрон телесных опереточных тонов. Даже в газетных столбцах не проскальзывало ни особой тревоги по поводу такого акта вандализма, ни страха перед высвобожденной энергией и радиоактивным излучением. Казалось, летом сорок пятого народу дали на руки надежные гарантии, и он на них всецело полагался, не ведая, насколько они эфемерны. Великолепное будущее открывалось его наивным взорам, все в радужных соцветиях, как хвост павлина.
В тот жаркий августовский день, упрямо не желавший клониться к вечеру, женщины клана Флидеров сошлись на кухне. Столовой, где в незапамятные довоенные времена проведено было столько приятных минут, дана была бесповоротная отставка. Столовая не соответствовала духу и условиям эпохи оккупационных лет, казалась слишком чопорной и словно издевательски высмеивала их незамутненным блеском красного дерева и изящной позолоты.
Они входили по одной, будто улавливаемые неким радаром — чем-то вроде сигнала опасности в муравейнике, — и каждая старалась примоститься незаметнее, так, чтобы появление ее на кухне среди остальных могло быть истолковано как чистая случайность. Они не собирались у кухонного стола. Этот почтенный предмет обстановки, сделанный по эскизам, почерпнутым из йештедских романов Каролины Светлой, с белой как снег столешницей из явора, обязывал к традиционной церемонности и такту, а также и к искусной маскировке своих чувств. Закон традиционности стола они прекрасно знали и потому каким-то ведьмовским манером уселись кто куда по разным стульчикам, трехногим фантазийным табуреточкам, где, если верить проспектам преуспевающих фирм кухонной мебели, у хозяек отдыхают ступни, но не нарушается осанка. Женщин, сидевших в кухне, было четверо. Две очень молодые, две старухи. Трех связывало родство по крови, самая младшая попала к ним неисповедимыми путями оккупации и по праву дружбы. Все четверо теперь, казалось, потеряли почву под ногами. У каждой были на то особые причины — но суть не в том. В тесный союз сплотила этих женщин война. Но вот три месяца, как война кончилась, и к этому еще предстояло приноровиться, привыкнуть к тем обязанностям, которые выплеснула на поверхность жизнь, так непохожая на ту, что была в оккупацию, — не мудрено было и растеряться. К тому же их объединял закон любви и человеческого благородства. Вопреки этому (а может быть, именно потому, что их так прочно объединяла родственная привязанность долголетней выдержки, вся в блестках дорогих воспоминаний) им становилось страшно: не разметала ли война все, что в былые годы их соединяло, не отдалила ли их друг от друга жестокость, которой приходилось противостоять, не отошли ли они друг от друга сами. Это было тягостное чувство — скорее подсознательное, чем осознанное, — какой-то непрестанно гложущий червячок горечи, который приходилось нести в себе — ведь от него нельзя было освободиться, — и он их сковывал и совершенно сбивал с толку. Они не отдавали себе в том отчета, а потому ни избежать, ни побороть его не умели. Да и как побороть, если не знаешь, хватит ли на это сил и воли?
Отец, адвокат Флидер, деликатно стареющий, но все еще вполне респектабельный глава семьи, не разделял их невротических предчувствий. Держался так, будто все было безмятежно и стабильно. Женские чувства, женские страхи, женская «многозначительность»!.. Неужто еще думать о причудах женских настроений и фантазий? В два счета затянули бы прямого, здравомыслящего человека в свои дебри. Нет, голова должна быть ясной. Особенно теперь, на таком
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!