Мирович - Григорий Петрович Данилевский
Шрифт:
Интервал:
— Такое занятие, когда дорог каждый час, каждый миг? — произнесла Дашкова.
— Так у меня заведено; так, сударыня, извините, и делаю! — ответила флегматически Екатерина, внимательно выжав и покрасневшими проворными пальцами встряхивая вымытое, причём от возни крупные капли испарины собрались у неё над верхней губой.
«Вот она, подите! — подумала Дашкова. — Собирается царствовать, а занята мытьём воротничков…»
— Но для того, простите, есть другие руки, — сказала гостья.
— Те-те-те, пойте мне! — ответила Екатерина. — С этой частью я люблю ведаться сама. Времени сколько у нас свободного… Кстати, вчера я дочитала «Annales ecclessiastiques…»[169] Барониуса, стихами перевела оду Вольтера к вольности… А знаете ли, друг мой, его «Pensees sur l'Administration»?[170] Какая прелесть! «La liberte consiste a ne dependre que des lois…»[171] Вот ум, вот мысли и штиль…
— Да разве книгами теперь заниматься? — воскликнула, пожав плечами, Дашкова. — Мы на волкане, слышите ли, на пороховой бочке. Миг — и последует взрыв!
Екатерина взглянула на неё.
— Мешок нерешительный, Панин, мямлит, — продолжала Дашкова, — этот мужик-гетман твердит хохлацкие поговорки: моя хата с краю да скажи — как там? — гоп, когда перескочишь… А государь что-то узнал, намекает, не на шутку грозит… Простите, вы медлите, медлите!..
На глазах Дашковой навернулись слёзы.
Екатерина подумала: «Слава Богу, ничего верного не знает!», ласково взяла её за руку и посадила рядом с собой. Ей вспоминались слова мужа Панину, при гробе покойной Елисаветы: «Ототкну тебе уши, как взойду на престол, заставлю себя получше слушать»… Панин не мог тянуть, долго ждать.
— Вы отчасти правы, — сказала она, — муж действительно мог проведать немало промахов с нашей стороны. Сколько толков, пустых разговоров! Точно орден ждут за суету и болтовню…
— Вы не дарите нас своими указаниями, — ответила Дашкова. — Ах, сколько упущено! В декабре, в ту ночь, когда я вам открылась, я просила у вас наставлений, полномочий. Вы ответили: «Надо надеяться на провидение».
— То же скажу вам и теперь.
— Но ведь дело не ждёт! — с чувством искреннего отчаяния сказала Дашкова. — Не о себе говорю — о вас.
— Да, милая, — ответила Екатерина, — незавидна судьба вашего бедного друга. Я, русская в душе, искренно полюбила мою вторую родину, и — что бы ни случилось — без борьбы не уступлю этой любви… Как царь Иван, я не стану думать об убежище меж англичан, останусь здесь…
— Но надо действовать, не говорить! — перебила Дашкова. — Иначе, клянусь, будет поздно…
— Действовать, но осторожно, — произнесла Екатерина, — и особенно от вас, мой друг, я жду резонабельных мыслей и мер…
Дашкова взглянула на императрицу.
— Не понимаете? — спросила, улыбнувшись, Екатерина. — Вот что, не сердитесь только, к добру ведь говорю… Пятнадцать записок, с конными и с пешими гонцами, от кого я получила в эту неделю? И на всякую вашу цидулку изволь отвечать — и я отвечала… Ну, это как, сударушка-голубушка, по-вашему, не суета?
Екатерина обняла Дашкову и крепко её поцеловала.
— Нет, воля ваша, нет! Что хотите — не могу! — с хлынувшими слезами проговорила Дашкова. — Ваша нерешительность, ваш взгляд на дело сгубят всех нас и прежде всего вас самих.
Екатерина не возражала. В её глазах также выступили слёзы. Одна рука её была на руке гостьи, другою она обнимала Дашкову. Несколько минут обе любящие, связанные недавней дружбой женщины молчали. Лица их были увлажнены искренними слезами.
— Простите, ma bonne et chere amie[172], — сказала, целуя Дашкову, Екатерина, — несчастье мой удел; вы меня жалеете, но мы несогласны во взглядах. Вы ждёте помощи от друзей — я считаю, что она может прийти только свыше.
— И вы готовы покориться судьбе, вынести насильное пострижение в монастырь или — что того хуже — отдать себя голштинцам заточить, вместо принца Иоанна, в Шлиссельбург?
— Ну, до того авось вряд ли ещё дойдёт! — ответила, сверкнув голубыми глазами, Екатерина.
Дашкова встала. Последние слова императрицы её окончательно взорвали. Глаза её помутились. Лицо покрылось пятнами. Побелевшие, сердитые губы некрасиво усиливались что-то сказать. Екатерина взглянула на гостью — и ей стало её вдвое жаль, и в то же время почему-то было весело. Круглый подбородок её дрогнул. — «Трусиха! — подумала она. — Вот трусиха; любит, а как жалка… Какое сравнение с теми! — римляне, орлы!..»
— Ну, поведайте, что вы ещё слышали? — спросила Екатерина. — Мне пора уж и на обед.
Дашкова передала о своём заезде в Ораниенбаум и о разговоре с императором. Пробило десять часов. Екатерина позвонила. Вошла Перекусихина, за нею Шаргородская. Они внесли парадный траурный костюм императрицы. К подъезду, погромыхивая, подъехала тяжёлая, шестернёй, карета.
— Что ж наконец делать? — спросила по-французски Дашкова, когда Екатерина с нею вышла, в чёрной флёровой шапочке, на крыльцо.
— Терпение, милая тёзка, терпение и осторожность, — ответила вполголоса, крепко пожимая её руку, Екатерина. — Вы — Катя, и я — Катя, будем обе Кати умницами…
«Ну, сударыня, уж извините, — подумала Дашкова, глубоким, по всем правилам, реверансом раскланиваясь от крыльца с уезжавшей императрицей, — придёт срок — не поцеремонимся с вами…»
«Муха на рогах вола! — отвечая на поклон княгини Дашковой, подумала Екатерина. — Бегает, суетится… и всё, Бог мой, чтоб только сказать: и мы-де орали, мы-де пахали пашеньку… Думает, что её приняли в согласие, что ей открыт заговор… она не в заговоре, а только в разговоре… Нет, — прибавила себе Екатерина, — я не права, я — esprit gauche![173] несносная страсть к сатирничанью!.. Княгиня преданная, пылкая и женерозная особа, и много у неё, с её мужем, друзей… Преданность, пылкость! Не в них одних сила — нужно притом и нечто другое…»
Мысли Екатерины унеслись далеко — к тем дням, когда она, приглашённая императрицей Елисаветой, впервые въехала, через Ригу и Псков, в Россию и приглядывалась к её пустынным равнинам, одиноким селеньям и нескончаемым дремучим лесам, и когда ей грезилось, что она некогда будет царствовать в этой бедной, обширной стране.
Карета императрицы на полных рысях миновала последнюю просеку Петергофского парка. Стали видны у взморья высокое крыльцо и окна Ораниенбаумского дворца.
Жёлтые, синие и белые голштинские мундиры мелькали уже здесь и там за сквозною чугунною оградой. Скакали вестовые. Отъезжали экипажи спешивших из столицы гостей.
XVIII
АРЕСТ ПАССЕКА
Обед в Ораниенбауме отличался особенною пышностью. Стол, на
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!