Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Иногда мальчик испытывал давящее ощущение голода. Мутилось сознание, подсекались ноги. Скоренько скидывал пушистую рукавичку, отщипывал от краюхи кусочек, торопливо совал в рот. Бабушка Зиновия по-своему объяснила такое состояние: «Блукада виновата. Соки его пила, иссушала голодом. Вот и нужна хлебная размочка».
Не захотев остаться в Больших Бродах под приглядом бабушки Зиновии, Павлуня напросился с мужиками на лесоповал поводырем Пурги. Оба трудили себя на дороге-ледянке, честно получая тыловое довольствие хлебом, овсом и сеном.
Поводырек не торопился отполовинить краюшку, поделиться с Пургой. Схрумкает дольку, зауросит. Не пойдет послушно в поводу. Пусть приманочка полеживает в тепле, дразнит кобылу. Дух хлеба до речки скорее доведет. Заботливая Зиновия наказывала деду:
— Платоша, не утружай внука работой. Корми впросыть. Захарке такой наказ дам, Яшеньке тоже. Три няньки приглядывать будут — не пропадешь, мальчонок. — Костлявая рука старухи лежала на голове приемыша. — Детство твое фриц прищемил. Его злая воля и тебя нарымцем сделала. Запомни, родненький, Нарым — самая тяжелая Сибирь. Тяжельше его нету. И я нарымка, да избяной стала. Замшела от старости. Головушку мою, сединой окуржавленную, знобом знобит. Двумя платками повязываю. Умом часто мешаюсь. Увидала сыночка Яшеньку без руки — голову отемнило. Одной рукой за три живых руки ломит. Трудливостью в нас с дедом пошел. По молодости я бесхворной была. Жала хлебушек шустро — серп не остывал. На сносях была и то сено ворочала. Яшенька ворохнется в брюхе, поволтузит ножками — успокоится. В такой затишок я успевала навильник поддеть…
— Чего забиваешь мальцу голову? — напустился Платоша. — Жала… Рожала. Повитуха ведь тебе говорила: в уборную ходить да родить — нельзя погодить. Как прижало, так и срожала.
Зиновия, обиженная стариковской издевкой, пристукнула ногой, проворчала:
— Типун тебе на язык!.. Корми, говорю, впросыть внучонка. Да поменьше языком балаболь.
На ледянке времени много. Поводырек вспоминает хлебосольную бабушку Зиновию, широкоспинную русскую печку в избе: на нее любил забираться, прибежав с мороза. Кирпичи припекали. Приходилось крутиться вьюном, заползать на овчину, постеленную шерстью вверх. Вспомнился крытый соломой овин, молотилки с большими ручками, с пузатым барабаном: в них в поисках зерна залетали снегири, воробьи и синицы. Возник васюганский откосный яр. Распахнулось низинное луговое заречье с петлястой дорогой-санницей. По ней картинно тянутся забастриченные возы. Лошадки успевают хватать на ходу сенные обронки, оставленные на кустах и раскатах.
Весь новый деревенский мир, внезапно обрушенный на мальчика, представлялся длинной белой сказкой. В ней были гремучие колодцы, дымы, напираемые на небо из коротких кирпичных труб, снежные наметы по самые крыши изб, проконопаченных болотным мохом.
Далеким, полузабытым видением вставала фабричная и заводская окраина Ленинграда. Свистки маневровых паровозов заглушались зычными басами торопливых гудков, зовущих на бессчетные смены. Грохот, лязг, вой, крики мастеровых людей, ранние песни сапожника, жившего в домике, определенном на снос, — были для Павлика не сладкой колыбельной музыкой. Черно-сизый затоптанный снег рабочего поселка имел запах сожженного каменного угля и мазута.
Нарымские белейшие снега от нахлыва полдневного солнца ослепляли, мокрили глаза. Каждая снежинка имела на своей маковке переливчатую искру света. Отшлифованные буранами сугробы манили к себе перинной мягкостью и свежестью однотонных покрывал.
Груженный бревнами санный обоз удалялся от лесосеки. Не доносилось хлесткого падения деревьев, предупредительных криков: ээй, беррегиись. Кругом вздымалась суметами, вставала немотой хвойных стволов великая тишина, нарушаемая певучими покриками погонщиков.
Поводырек привык к тягучему скрипу полозьев. Они — несмолкаемые песни полозьев — не нарушали всеобъемлющего покоя снегов, стылой, блеклой синевы над ледянкой, над куполами, осыпающими кухту, еле различимую среди солнечных лучей. Блестки текли паутинной пряжей, высверкивая, теряясь на фоне небес и заколдованного урмана.
Пурга сонно мотала головой, фыркала. Завороженная краюшечным запахом, секла копытами тугой снег ступняка. Мальчик поворачивал голову, по-прежнему видел пятна быков, оставленных далеко позади. Сдернув с правой руки теплую внутри мохнашку, тупо уставился на ладонь, замедлил шаги. Пурга, не сбиваясь с рабочего ритма, догнала, боднула мужичка.
Хорошо ему быть Павликом Запрудиным, принимать ласки бабушки и дедушки, заступничество Захара. В детском доме недолго побыл Бесфамильным, но натерпелся разных зубоскалок, шлепков и пинков: детдомовская вольница жила по своему уставному порядку. Тесные спальные комнаты. Поношенная одежда с въедливым запахом чесоточной мази. Штанишки, рубашки, кальсоны прожаривали в объемистом бункере, умертвляли прыгающих и ползающих жильцов, весь гнидный расплод. После прожарки раздавали в бане одежду. Горячие металлические пуговицы обжигали при одевании худенькое, чесучее тело.
В одну из вьюжных ночей умерла в детском доме восьмилетняя девочка, привезенная из невского города вместе с Павлуней Бесфамильным. Молчаливая, синегубая, бледнолицая, она смотрела на всех запуганной зверушкой. От частого головокружения ее шатало и кидало в обморок… Нарымская вьюга оплакала усопшую душу… Детдомовский завхоз — приземистый, неуклюжий мужик — внес под мышкой гробик. В него положили легковесное тельце, и завхоз так же под мышкой вынес некрашеную домовинку. Розвальни плаксиво заскрипели по деревенской улице на кладбище.
Павлуня бежал за гробиком до самой кромки леска. Слезы размывали очертания придорожных сугробов, изб, угрюмого возка. Мальчик долго бродил по выездной деревенской дороге, кусая от волнения мокрые губенки. Неожиданно из леска выплыли те же розвальни, нагруженные березовыми дровами. Смена гробика на поленья поразила Павлика до вскрика. Он скатал тугой снежок и запустил в шагающего завхоза…
В Больших Бродах запрудинская изба потеснила огородный простор. Все честь по чести — двор ладен и хозяин даден. На трех мужиков пять рук, да еще две Павлунькиных руки прибавилось. Есть малец, будет со временем и мужик: он на русской земле пока плодлив-родлив. Сокращают его войны, злобные внутриусобицы. Глядь-поглядь — снова размножился мужик… смерть и судьба припасают на него новые косы и напасти.
Пощемили сердце тяжкие ребячьи думы. Солнце окатывает с ног до головы водопадным золотом. Смывает печаль с лица. Напоминает о скором обеде, о конце дороги-ледянки, о яви соснового оснеженного бора.
Непоседливый дедушка Платон не торопился сегодня поднимать внука. День воскресный, отведенный богом для отдыха. В тылу правит свой неуговорный всевышний — военный план. Дневная норма крутая, попробуй не осиль. Не будет ни чести, ни пайкового хлеба. Наведался однажды седоусый партиец из района. После колхозной сходки спросил Платошу:
— Ты, дед, в Сталина веришь иль в бога?
— В душе что-то есть, но молиться ни тому, ни другому некогда — руки всегда заняты.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!