Прекрасные черты - Клавдия Пугачева
Шрифт:
Интервал:
Если бы я родился девочкой, то меня назвали Алёной. Так было задумано: мальчик—Алёша, девочка—Алёна.
В честь Толстого.
Алексей-с-гор-вода, Алексей-пролей-кувшин, на Алексея-теплаго доставай ульи из мшеника (Даль).
Алексей – «пособитель, защитник» (греческое).
Алексей – Человек Божий.
Лосев в «Философии имени» пишет: «…Имя есть жизнь… Человек, для которого нет имени, для которого имя только простой звук, а не сами предметы в их смысловой явленности, этот человек глух и нем, и живёт он в глухонемой действительности».
Флоренский в «Именах» пишет: «По имени и житие» – стереотипная фраза житий; по имени – житие, а не имя по житию».
Думаю, Алексею Николаевичу ближе были природные толкования его имени. Так и близкие его воспринимали.
Первые мои встречи с Толстым – не через книги, а через вещи и через людей. После репетиций в театре (науглу Никитской и Собиновского) мы с мамой заходили в дом Толстых на Спиридоновке. Детей у Людмилы не было. Меня она звала крестником. Пока взрослые пили чай, я бродил по квартире, рассматривал книги и гравюры. Мебель у Толстых была такая же, как у нас, вернее, у нас, как у Толстых, потому что выбиралась по совету Алексея Николаевича перед войной. А на кушетке, стоявшей в кабинете А. Н. и потом купленной у Людмилы, я проспал много лет. Вот я сейчас пишу, а на ней Шуша лежит, хвостом накрылся, о мышах размышляет.
За мной стоит буфет с недоремонтированными замочными вставками. Их не успели проморить, и они выделяются – светлые на тёмном. В воскресенье 22 июня 1941 года Клавдия Васильевна была на гастролях в Киеве, а на Плющихе у Виктора Михайловича работал краснодеревщик Толстого. Они вместе прослушали выступление Молотова, мастер собрал инструменты, сказал: «Прощайте, Бог даст, после войны свидимся». Перекрестился и ушёл.
Вещи – как рамки картины, на которой люди, собиравшиеся вокруг Толстого. Тимоша Пешкова, Валентина Ходасевич, Козловский, Семён Хмара с гитарой, Верейские, Чуковский… Конечно, Андроников, изображающий Толстого. Под его толстовский голос и под романсы Хмары я часто засыпал то у нас дома, то у Толстых.
Когда шли от Толстых домой, то на Тверском бульваре заходили к Анастасии Потоцкой, к Михоэлсам. С Михоэлсом Толстой последний раз был в гостях на Каляевской, и Михоэлс привёз твоей бабушке письмо Толстого, где он (уже смертельно больной) шутил и уговаривал её не беспокоиться в связи с тем, что я не торопился появляться на свет.
Через три года за одним столом с Михоэлсами встречали новый, 1948-й год, мои родители, дядя Николай и его жена – художница Тина Кореи. 13 января 1948 года Михоэлс был убит. Вскоре Николай был арестован. Круг знакомых сузился мгновенно. Но в доме Людмилы Толстой мы продолжали бывать. И она бывала у нас на Каляевской.
Толстого часто вспоминали у Капиц на Николиной. Осиротевший толстовский кружок жался к Петру Леонидовичу. Хотя трудно было сказать, безопаснее или опаснее было рядом с Капицей, сидевшим в своей «избе физических проблем». Толстого и Капицу роднило отношение к властям. «Обижаются на жену и на любовницу, – говорил Пётр Леонидович. – На правительство не обижаются…»
Ну хорошо, а книги? С «Петром Первым» я вырос. Пётр – отличное руководство по России и по западным реформам в России. Как говорил другой герой: «Очень, батенька, очень своевременная книга!»
Почитай. И «День Петра» почитай. Лев Николаевич хотел писать роман о Петре, да испугался. Алексей Николаевич не испугался. И Пушкин не испугался. Пушкин и Пугачёва не испугался.
Из «Хождений по мукам» я люблю первую часть – «Сестры». Там есть чудное место, когда Телегин с Дашей плывут на пароходе по Волге. Я его перечитывал, когда мы плыли на «Мельникове-Печерском». Тогда ещё на пристанях встречались пароходы фирмы «Самолёт», дореволюционной постройки, с зеркальными стёклами кают-компаний, с плавными обводами палубы, с корзинами астраханских арбузов.
Толстой чувствовал дух Волги, дух Заволжья. Он ведь был не только Толстой, но и Тургенев по матери, род свой вёл от Мирзы Тургеня.
«Детство Никиты» – моя любимая книга.
Вот какой Хармс![1] Взгляд современников
Вот какой Хармс! – говорю я и тут же обрываю себя: а какой? Кроме внешнего облика – одежды, выражения лица, – в чём все авторы воспоминаний, в общем-то, сходятся, – он у каждого мемуариста свой, новый, другой. Иной Хармс. Как же так? Разве так бывает? Но любой художник-портретист, представляя зрителю портреты одного и того же человека, сделанные в разное время, скажет: что, не очень похож? Но это уже другой час дня, другое освещение. Что же говорить о разных художниках, которые писали одного и того же человека в разные годы. И мемуаристы, чьи воспоминания представлены на этих страницах, видели Даниила Хармса в разные годы, и он не мог быть на протяжении полутора десятилетий (основной охват времени) одним и тем же, неизменным Даниилом Ивановичем.
Всё это как бы само собой разумеется. А вот что не столь очевидно.
Все мемуаристы сходятся в том, что Даниил Иванович Хармс был человек необыкновенный. И все, кто вспоминал о нём, чувствовали это уже тогда, когда его знали. Но вот незадача, – чувствуя, понимая, никто из них не озаботился в своё время что-то записать, с ним связанное (исключение – Корней Чуковский), никто не сослался на свой дневник или что-то подобное. «Если бы мы знали, что он будет так интересовать всех, – говорили мне, – мы бы, конечно, записали для памяти что-то… А так, это был наш друг, знакомый, обаятельный Даня, Даниил Иванович, с которым мы виделись часто, – что же тут фиксировать?..» Вот такое расхожее объяснение.
Не забудем, однако, что это было время (20-е, 30-е годы), не благоприятное для дневников. Дневника, собственного же дневника боялись. Он мог послужить – и, бывало, служил обличительным документом против того, кто его вёл. (И удивительно, в частности, что в силу врождённой привычки дневники всё же вели и Даниил Хармс, и его отец, Иван Павлович Ювачев.)
Итак, моя просьба вспомнить и рассказать о Хармсе заставала многих врасплох. Но, начав вспоминать о нём, вспоминали его, за редким исключением, с удовольствием. Потому что Хармс был слишком колоритной фигурой, и забыть его никто из встречавших его, пускай десятилетия назад, не мог…
Даниил Хармс (1905–1942), поэт, прозаик, драматург, детский писатель, всё больше занимает читателей. «Меня, – писал он, – интересует только «чушь»; только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своём нелепом проявлении…» Теперь уже не кажется странным, что эта «чушь» оказалась для нынешнего читателя более существенной, чем та многозначительная литература, что процветала в его, Хармса, время. Хармс, который почти совсем не печатался в отпущенные ему полтора десятилетия, словно воскрес из литературного небытия и востребован нашим временем.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!