Айседора Дункан - Морис Левер
Шрифт:
Интервал:
— Прошу вас, Дора, — нежно просит ее Зингер, — мне известны ваши марксистские взгляды, но все же… Зная ваш образ жизни и вашу расточительность, я не представляю себе, как вы сможете жить в условиях пролетарского режима. Эти люди ненавидят богачей и буржуа, о чем только и кричат на своих митингах, а что касается вашего Ленина, то это опасный анархист и секретный агент Германии. Так что поверьте мне, власть в руках умеренных политиков — единственный способ избежать худшего.
— Я расточительна потому, — отвечает задетая за живое Айседора, — что презираю деньги. К тому же все, что я зарабатываю, идет на содержание моей школы, в которой учатся, хочу напомнить, девочки исключительно из бедных семей.
— Позвольте и мне напомнить, что я тоже участвую в расходах по школе и даже начинаю подозревать, — сказал Зингер со смехом, — не прикрывает ли школа танца какой-нибудь большевистский рассадник? Кто знает, может быть, вы их воспитываете в антикапиталистическом духе? Тогда признайте, что моя щедрость граничит с самоубийством.
— Не волнуйтесь, я обучаю их только грации и изяществу.
— Может быть, но у вас часто проявляется желание совмещать искусство и политику, милая Дора. Так, в тот вечер, когда Николай II отрекся от престола, вы ничего лучше не придумали, как танцевать «Марсельезу», завернувшись в красную тунику. Признайтесь, что такое поведение перед американской публикой — не что иное, как провокация. По сути, вы только этим и занимаетесь, а? Вы провокаторша, Дора. Очаровательная, согласен, но провокаторша. И по отношению к публике, и по отношению к мужчинам.
— Прошу вас, Лоэнгрин, не сомневайтесь в искренности моих убеждений. Это правда, революция в России преисполнила меня, как и всех, кому дорога свобода, сказочной надеждой. В тот вечер, исполняя «Марсельезу», я думала обо всех угнетенных, о людях, страдающих под игом царизма, которых я видела в Петербурге, обо всех погибших за общее дело гуманизма и о тех, кто сейчас борется за это. Я действительно танцевала с чувством воинственной радости, ведь мысль о восстании угнетенных всегда вдохновляла меня как артистку. Никогда не могла я, да и не смогу отделить искусство от борьбы с рабством. Творчество — это постоянная битва, иногда с самим собой, со своими собственными болячками, — поверьте, это так. Бороться, чтобы любить, чтобы доставлять радость любой ценой. Если бы вы знали, как это трудно! Даже вам этого не понять, Лоэнгрин, а вы — самый великодушный человек, какого я знаю.
— До некоторой степени я согласен с вами, но не настолько, чтобы превозносить какого-то Ленина или Троцкого, как вы это постоянно делаете…
— Да, это так, не буду скрывать. Я всей душой желаю победы Советам. Народная революция не долго будет терпеть контроль буржуазии. Абсолютизм уже свергнут, но это лишь первый шаг. Завтра вы увидите и услышите голос голодающих деревень и требования тружеников промышленности: землю — крестьянам, фабрики — рабочим. Повторяю, завтра вы увидите классовую борьбу в действии, и на развалинах капитала возникнет диктатура пролетариата. Вы увидите, наконец, рождение нового общества, о котором мечтал Карл Маркс, общества, основанного на коллективизме и равенстве.
— Радужная перспектива, — проворчал Зингер.
— Какое вдохновенное пророчество! — воскликнул Макей. — Какая поэзия! Советы должны были бы избрать вас официальной богиней их революции. — Я бы гордилась этим.
Во время предыдущих турне в Штаты Айседора избегала Сан-Франциско. Со времен отрочества она ни разу не была там, боялась, словно в этом городе жили привидения. Боялась встретить девчонку с окраины города, выпрашивающую у мясника котлеты в долг, тень своего отца, так же внезапно исчезнувшего, как и появившегося, угостив ее мороженым и поцеловав в щечку. Она боялась встречи со своим прошлым. Не хотелось омрачать светлые воспоминания о детстве. Особенно боялась она встречи с матерью, которую не видела со времен своего романа с Крэгом.
Но на этот раз она решила не бояться: поедет в Сан-Франциско и увидит там новый город. Ведь тот, который она знала, почти полностью был разрушен землетрясением 18 апреля 1906 года. За три минуты, что длилось бедствие, «китайский квартал» превратился в кучу мусора, от банков и богатых особняков остались одни руины. А деревянные дома, в которых жила их семья, рассыпались как карточные домики. Восстановленный город стал неузнаваем, с широкими улицами, высокими строениями и новыми кварталами. Она гуляла по ним, как иностранка, спрашивая дорогу на каждом перекрестке. «От меня здесь ничего не осталось», — думала она, и это придавало ей уверенности.
Она с удовольствием не встречалась бы и с матерью, но решила, что это, может быть, последняя возможность повидать ее. Перед ней стояла семидесятидвухлетняя женщина, очень усталая и во всем разочарованная. С возрастом лучшие черты ее характера — воображение, легкость, своенравие — обернулись карикатурной стороной. То, что раньше считали оригинальностью, теперь выглядело старческими выдумками. Она уже не понимает, что говорит, да и понимала ли раньше? Как все чувствительные люди, живущие сегодняшним днем, она состарилась быстро. Время всегда побеждает тех, кто с ним не считается. Айседора пригласила мать пообедать в «Клиф-хаус».
Беседа не вязалась, оказалось, что им нечего друг другу сказать. Десять лет разлуки сделали их чужими. Работа Айседоры не интересует ее матушку с тех пор, как она перестала ей помогать, а несчастья дочери ее мало трогают. Она стала равнодушной к несчастью других, даже к смерти относилась с тем ужасным безразличием стариков, которых уже ничто не волнует. Айседора расставалась с матерью, ощущая, что уже потеряла ее…
И еще одно разочарование: она думала, что даст концерт в просторном Греческом театре, а проходить он будет в зале «Колумбия». Импресарио заявил, что публика там будет «более изысканная». А ведь Айседора хотела по случаю своего приезда в родной город выступить перед простым зрителем. Она было запротестовала: «Я родилась в бедном квартале этого города. И хочу выступить перед своей публикой», но все оказалось напрасно. Хочет она того или нет, в зале будут сидеть сливки общества города Сан-Франциско, в вечерних платьях и во фраках. Возможно, где-то в верхах решили, что в зале с более многочисленной и бедной публикой, склонной к бунтарству, концерт может перерасти в политический митинг. Громогласные заявления Айседоры в защиту Советов широко разрекламированы в прессе, и Америка начинает всерьез побаиваться ее.
Но Сан-Франциско приготовил для нее великолепную компенсацию: встречу с пианистом Гарольдом Бауэром. С первых же реплик, которыми они обменялись, стало ясно: она нашла родственную душу.
— Вы скорее музыкант, чем танцовщица, — сказал он ей. — Я видел ваше выступление в «Колумбии». Вы многое объяснили мне из того, что я никогда не замечал в музыке.
Гарольд не такая мировая знаменитость, как Рубинштейн, но, похоже, его это ничуть не огорчает. Он мог бы достичь такой же славы, если бы захотел, однако сознательно выбрал другой путь. Шумному успеху на многолюдных концертах он предпочел суровые аналитические штудии музыки в тиши своего кабинета. Упорно исследовал он тайны творчества Баха, Шопена и Бетховена. С Айседорой у него мгновенно установился контакт, и через час беседы им уже казалось, что они знакомы много лет: в обоих та же страсть к поэзии и философии, тот же идеал в искусстве, то же видение мировой истории. И непреодолимое взаимное влечение. Их тела стремятся друг к другу так же, как их души. Они работают вместе в состоянии постоянного подъема. Желание, наслаждение, музыка, свет и радость опьяняют их. Они дают концерт в «Колумбии», и критика приветствует его как высшее достижение в творчестве Айседоры; при этом Сан-Франциско открывает для себя доселе неизвестного виртуоза — Гарольда Бауэра.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!