Воровка фруктов - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
И вот уже воровка фруктов сдернула молодого человека с табурета и вовлекла его в танец. Он сам не знал, как это произошло, но когда он заглянул в глаза другим, он все понял. Ему хотелось плакать. Наконец-то ему захотелось именно этого, только этого. Он не заплакал. Ему хватило того, что у него возникло такое желание. Ему захотелось поцеловать даме руку, обе руки. Он не стал целовать эти руки. Ему хватило того, что у него возникло такое желание. Они танцевали теперь втроем, обхватившись, и забыли о том, что только что было, забыли и о промоченных во время прогулки под проливным дождем ногах в башмаках, которые все еще были сырыми.
Хозяин разрешил обоим самостоятельно выбрать себе комнаты на верхних этажах, а сам удалился. До того он подбросил еще пару полешек в камин. Его постояльцы еще долго сидели у огня, от тепла которого обувь сохла быстрее. Молодой человек спросил воровку фруктов, как она узнала, что с ним было. Она ответила: «Я знала». Он удивился, но не полученному ответу, а тому, как он сейчас осознал, что за все время совместного путешествия у них впервые получилось нечто вроде диалога. Ему нестерпимо хотелось присоединить к своей следующей фразе ее имя, имя, которое она дала себе на прошедший день, но он так устал, что оговорился и вместо «Алексия» сказал «Алисия», она же на это ответила, что если ей понадобится на следующее утро и следующий день имя, то лучшего не найти, оно будто создано для того, чтобы выкрикивать его на просторах.
Ей не стоило особого труда догадаться, что он сирота. Она не просто догадалась, она знала это; поняла с первого взгляда, когда увидела его на скутере, на повороте улицы в Новом городе коммуны Сержи-Понтуаз, с металлическим или алюминиевым ящиком на багажнике, казавшимся по сравнению с ним гигантским и гораздо более тяжелым, чем он сам, будто нависавшим над ним, со всеми этими пиццами, суши или чем там еще, что он развозил. Лишь бы этот чудовищный ящик или сундук не вылетел когда-нибудь из креплений при резком торможении и не ударил бы его со всего размаху в затылок, и не сломал бы ему шею!
То, что он не знал ни матери, ни отца, было для него до недавнего времени его главной бедой. Только во сне он встречался с родителями. Вернее, он и во сне не встречался с ними: он всякий раз только ждал встречи с ними, сон за сном, ночь за ночью. И всегда он стоял на поляне посреди огромного леса, и к нему приходила, неведомым образом, не через слух и совершенно беззвучно, весть, прямо из воздуха, принесенная ветром, весть о том, что вот прямо сейчас из леса выйдут к нему отец и мать, именно к нему, их ребенку. И всякий раз даже указывалось точное место, откуда они выйдут на поляну, из темного пространства между двумя особенно высокими, особенно прямыми, вытянутыми к небу деревьями (по правилам сна это всегда были сосны). Вот так он и стоял, во сне уже давно не ребенок или подросток, но человек без возраста, среди травы по пояс на поляне, воплощенное ожидание. И внутри у него было одно сплошное неслыханное ликование. Сердце готово было выпрыгнуть из груди от радости. Наконец-то они придут и будут тут, вот сейчас, сейчас, сейчас… И по сей день, когда он рассказывает об этом, внутри у него вздымается волной тот образ – образ пространства между соснами, которое всякий раз оставалось пустым.
Впоследствии он постепенно перестал так горевать по родителям. Со временем они перестали существовать и в его снах. Он перестал испытывать горькую жалость, не по отношению к ним, но к себе. Поначалу это доставляло ему страдание. Он чувствовал свою вину за то, что прекратил свои поиски отца и матери, и днем, и ночью, во сне. Потом настал период, когда он чуть ли не гордился тем, что у него нет родителей. Эта гордость превратилась со временем в высокомерие и заносчивость. Не имея родных, молодой человек считал себя избранным, особенным, отличающимся от всех этих миллионов людей, связанных со своими семействами тесными узами, которые душат их как удавки. Разве это может сравниться со свободой, нас, оставшихся без отца и матери, наслаждающихся небывалым ветром свободы, который подхватывает нас под руки, под крылья! Да: он был один на свете, но думал о себе всегда во множественном числе – «мы»: мы, оставшиеся без родителей, еще покажем вам, погодите. Мы, мы составляем мир. Мы будущие короли мира. И там, где сегодня царит несчастье, завтра, благодаря нам, избавленным от отцов и матерей, будет счастье. Мы спасители. Мы призваны – да, у нас есть предназначение – спасти мир, сегодняшний, от загнивания и краха. А вы, другие, мнимые властители мира, уже давно превратившиеся в действительности в рабов: освободите место нам, оставшимся без родителей, единственным еще свободным людям на земле! Дорогу оставшимся без родителей!
Но вот он опять стоял в ожидании на поляне посреди сумрачного леса, не столько во сне, сколько наяву, и те, кого он ждал, столь же страстно как в свое время в детстве, были не его родители, а родные, да, родные, но родные не по крови. Подобно тому, как истощились его детские сны, так истощилось и его более позднее высокомерие. Куда бы оно его завело? Наверное, не туда, где он оказался, начав на своем скутере, на «Vespe», на мопеде марки «Piaggio» (ит.), развозить по всему Новому городу заказанную по телефону еду, хотя и эта работа кое-что стала ему приносить (деньги? эту тему сейчас лучше опустим), прежде всего, как это ни странно, по ночам и зимой, в три этапа, сначала загрузка металлического ящика в ресторане и подготовка его к отправке, потом нередко очень длинные, темные, страшно холодные переезды от одной точки к другой, в специальной шерстяной шапочке, подсмотренной на миниатюре с изображением Людовика Святого, короля, а затем часто совершенно невероятный адрес клиента, причем невероятным оказывался не только адрес. Как назывался его рабочий скутер? «Aujourd’hui», «Сегодня».
А на следующее утро каждый из них пойдет своей дорогой. Так было задумано. Неужели они в последний раз сидят вот так друг против друга? Этот вопрос задавал себе и один, и другой, не испытывая никакой потребности говорить об этом вслух. Нет, они еще увидятся, в не столь отдаленном будущем, может быть, даже скоро, и не в последний раз. Хотя, с другой стороны: как знать, как знать. Какое-то время они еще сидели молча за убранным столом, каждый на своем конце, и слушали, на одной волне, как снаружи идет ночной дождь, шуршание которого с постепенно увеличивавшимися интервалами все больше грубело и одновременно усиливалось от шума транспорта на дороге, и как внутри, в гостинице, наверху, в своих личных покоях, разговаривает хозяин, очень громко, так громко, как некоторые люди разговаривают по телефону? нет, по-другому громко, и только много позже те двое, сидевшие внизу, догадались, что он разговаривал во сне, и этот разговор, во сне, он вел не с кем иным, как с собой.
Этот голос гремел на весь дом, ясный и отчетливый, но разобрать, что говорил спящий, было невозможно. И тем не менее это звучало как совершенно необыкновенная речь, не чужая, не чужеземная, а старая, издавна знакомая речь, если не сказать издревле знакомая. Непонятная? Да. Без смысла? Бессмысленная? Нет. От этого голоса, гремевшего с верхних этажей, безо всякого нажима и напряжения, без специального повышения громкости, исходила авторитетность, принципиально отличная от той, c какой делаются заявления на какой-нибудь центральной площади, и не такой, как звучит в призывах к молитве. Такого рода авторитетность проистекала от того, что казалось, будто на этом языке, звучащем тут теперь среди ночи, разговаривали задолго до появления всех других языков. Вместе с тем в голосе, говорившем на нем, не было никакой властности. Ни этот отдельный голос, ни язык, им водивший, не притязали на то, чтобы властвовать. Не слышно было никаких приказов, никаких предписаний, никаких распоряжений. Смысл, который можно было уловить, складывался скорее из сменявших друг друга деловитости и услужливости: дело в том-то и в том-то, положение такое-то и такое-то, и в соответствии с этим, насколько это будет в моих силах, будут производиться конкретные действия, причем с радостью. Откуда же тогда, звучавший в промежутках, как будто из совсем другого, несравнимо более глубокого и одновременно словно разворачивавшегося параллельно сна, и перебивавший голоса деловитости и услужливости третий голос, порывистый, совершенно невнятный, ни с каким языком не связанный, бормотанье, сквозь которое слышался то лающий смех, то скулеж, то младенческое хныканье, хныканье, которое ничем не унять и которое никогда уже невозможно будет унять?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!