Все поправимо - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
— Придется жене потерпеть, Салтыков, — сказал он, тягуче сплюнул на снег, затянулся и, медленно выпустив дым, продолжал: — Ты ж с ней рожать все равно не пойдешь, пусть привыкает. А на собрании надо быть. Каждый должен от себя сказать. Вот ты, к примеру, что думаешь про абстракционизм?
— Да ничего я не думаю… — Он не успел сообразить, что надо отвечать, и теперь слова вылетали из него сами, он чувствовал, что его несет, и уже ненавидел Ваньку, и ничего не мог с собой поделать. — Насрать мне на них, я их картин не видел и видеть не хочу, чего я о них могу сказать? Ну, считай, что я проголосовал, как большинство…
— Сам не видел, — усмехнулся Глушко, — а партийной оценке, которая была дана, ты, значит, не доверяешь… Ну, ладно. Не в абстракционистах дело. Ты вот скажи, ты Илью вашего читал?
— Какого нашего Илью, — не понял он, — какого еще Илью?
— Эренбурга, какого ж еще. — Ванька неотрывно смотрел в лицо, не в глаза, а почему-то на подбородок. — Мемуары Ильи Григорьевича Эренбурга. Неужели не читал? Все читали…
— А почему Эренбург «наш»? — Он все еще не понимал. — Чей это «наш»?
— Ну, Салтыков, ты не придуривайся… — Ванька снова усмехнулся, но на этот раз усмешка была откровенно злобная. — Чей Эренбург, это всем понятно. Твоей матери отчество как? Ильинична, правильно? И он Илья. Не родственники?
Снег пошел гуще. Группа потянулась в спецкласс вслед за офицером-преподавателем, а он все стоял под снегом и думал, что делать. Глушко он ничего не ответил, не нашелся, и тот, спокойно докурив, ушел, а он остался стоять возле урны, глядя на свои трясущиеся после разговора руки. Все снова, думал он, все снова, и так будет всегда.
На собрание он не пошел, сразу после военки поехал к Белому, рассказал ему, пока не пришли ребята, о разговоре с Глушко. Белый расстроился.
— Надо было идти на это блядское собрание, — сказал Белый. — Неприятности будут. Сейчас везде собрания, все осуждают. У нас в дэка тоже было, мне выступать пришлось. Сказал, что Эренбург принизил подвиг советского народа в войне…
Незаметно разговор сделался серьезным. Слухи о том, что Хрущев на выставке нес художников матом, статьи в «Правде» и «Комсомолке», собрания наводили Белого на мысль, что дело идет вообще к закручиванию гаек. То, что с Солженицыным продолжали носиться, Белого никак не утешало, он считал, что, во-первых, Солженицына жизнь интеллигенции не волнует, и даже если ему дадут Ленинскую премию, абстракционистов и прочих американских подражателей это не помешает давить, и, во-вторых, рано или поздно самого Солженицына придавят.
— Ты, Солт, не понимаешь… — Белый, одеваясь, бегал по комнате и яростно натягивал штаны, влезал в рубашку, застегивался, путая пуговицы. — Не понимаешь, что все связано. Прижмут поэтов, возьмутся за джаз, покончат с джазом — доберутся до стиляг, начнут фарцу сажать всерьез… Дело врачей новое устроят, и сами не заметим, как на Колыме окажемся! Лажа, Солт, большая лажа начинается, вот увидишь…
Белый за последнее время полностью поменял свои взгляды, уже не считал, что в сталинских репрессиях была объективная необходимость, в разговорах ругал даже и Ленина за красный террор, а уж кукурузника Хрущева иначе, как «жопа с ушами», не называл. Впрочем, понижал, конечно, голос, а диск телефона проворачивал и закреплял карандашом — считалось, что это мешает им прослушивать.
Он думал над словами Белого и не находил, что возразить, хотя возразить очень хотелось, страшные перспективы делали жизнь, и без того в последнее время становившуюся все тяжелее, невыносимой. Он чувствовал, что страх обволакивает его, было такое ощущение, будто бежишь в воде. И никакого выхода он найти не мог, не существовало возможности изменить жизнь — Нина, мать, осенью появится ребенок, дело с водолазками, видимо, накрылось, придется снова носиться по городу за тряпками, налаживать сбыт техники и все время бояться и знать, что впереди все то же самое — навсегда.
Пришел Киреев, и почти сразу за ним — Витька. Поговорили еще немного, настроение у всех было паршивое, решили не просто выпить, а погудеть в тесном кругу. Он решил позвонить Нине — сказал, чтобы приезжала, если хорошо себя чувствует. Киреев расстался с соседкой навсегда, ее загрызла вина перед мужем, поэтому Кирееву даже теоретически некому было звонить, он был одинок. Белый вызвонил поэтессу, которая как раз приехала из Ленинграда и жила у своей тетки на Беговой, поскольку родители Белого, хоть и проводили все время на даче, могли появиться в любую минуту. Витька, конечно, никому звонить не стал — он женщин с друзьями по-прежнему не знакомил. Кинули на пальцах, кто пойдет за выпивкой, Киреев отчаянно спорил: «Солт после счета палец разогнул, вот он пусть и идет!» Белый дал денег — он как раз продал несколько последних водолазок, и общей выручки Должно было хватить на коньяк и сухое.
Он вышел в сумерки. В сизом воздухе растекалась автомобильная гарь, улица оглушала гудками, скрипом тормозов, звоном осаживавшего у остановки трамвая. Перед гастрономом снег был растоптан в черную кашу. Он встал в очередь, которая через весь зал тянулась к кассе, и, пока медленно, шаг за шагом, продвигался, продолжал думать о жизни. Постепенно настроение необъяснимо изменялось, ушло отчаяние, и он, топчась на грязном кафеле магазинного пола, ощутил вдруг прилив умиротворенности — его ждут друзья, сейчас приедет жена, все хорошо, все наладится, хватит сил все устроить… Набрал две тяжеленные, режущие руки авоськи, горлышки бутылок высовывались в ячейки. На обратной дороге поскользнулся и едва не брякнулся со всем бьющимся грузом, но, балансируя авоськами, удержался на ногах и пришел в еще лучшее состояние души — ему везет и будет везти.
У Белого просидели до середины ночи. Позвонили поэту Стасу, с которым все за последние дни познакомились и даже подружились, он приехал с очаровательной актрисой ТЮЗа, коротко стриженной травести с детским голосом, привез много вина. Выпили все до капли, Киреев бегал на улицу, ловил таксиста и брал у него еще пару бутылок водки, все были веселые, но не очень пьяные. Белый танцевал со своей поэтессой и с Ниной, держа ее далеко от себя, хотя ее живот почти не был заметен, Киреев изобразил нечто вроде шейка с актрисой. Витька благожелательно смотрел на веселье, но сам не танцевал, тихо разговаривал с поэтом о предстоящих делах.
А он смотрел на друзей и радовался миру в душе, и повторял про себя «все будет хорошо, все будет хорошо», и когда собрались с Ниной уходить, поцеловал ее в прихожей — подал шубу, прижался сзади и поцеловал в щеку рядом с ухом, в выбившийся из прически золотистый завиток. Никто, кажется, не заметил их ухода — в гостиной гремела музыка, а из кухни доносилось монотонное, с подвывами, бормотание, это ленинградка читала Стасу, казавшемуся ей московской знаменитостью, свои стихи.
По четвергам собственно военки не было, но в этот день полагалось сидеть в спецклассе с секретными описаниями и изучать их самостоятельно. Он посидел часок, полистал прошнурованный альбом со схематическими изображениями и тактико-техническими данными устаревшей ракеты, едва не заснул, сдал описание секретчику и тихо вышел из холодного ангара. Домой идти не хотелось, Нина пошла в женскую консультацию, а оттуда собиралась ехать в институт, мать наверняка спала, она теперь спала или лежала в полусне, повернувшись лицом к стенке, почти весь день, он представил тоскливую тишину в квартире и пошел бродить по городу.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!