Сказки Старого Вильнюса III - Макс Фрай
Шрифт:
Интервал:
— Я бы хотела пожить в этой гостинице подольше, но не гостьей, а работать тут, как вы. Убирать комнаты, варить кофе, жарить омлет, внезапно заставать себя среди ночи в пустом коридоре с подносом в руках, смотреть, слушать, запоминать, наблюдать, как согласно неведомой воле сбываются все случайные желания гостей, даже самые дурацкие, вроде моей синей лошади. Каждодневный труд — невеликая плата за возможность оказаться в зрительном зале, где идет бесконечный спектакль о могуществе, неведении и хитреце случае, только притворяющемся слепым. Может, научусь хоть чему-то? А не догоню, так согреюсь — всегда любила эту поговорку. Всегда.
Рыжая схватилась за голову, но это был жест ликования, а не отчаяния — и вот поди такое сыграй.
— Слушай, я совершенно счастлива! Даже не надеялась на такую прекрасную компанию. Мы отлично сработаемся. Но ты-то сама понимаешь, во что влипла?
Сказала:
— Конечно, не понимаю. Но наверняка когда-нибудь пойму. Лет через сто, а может быть, уже послезавтра. Посмотрим. Как пойдет.
— Прах земной развести водой в пропорции примерно один к четырем.
Это — основа.
Прочие ингредиенты добавлять по вкусу. Но лучше использовать все.
— Несколько чашек мороженой тьмы, утренней, зимней, густой, колючей, как терновый венец вязаной шапки с помпоном, тяжкой, как набитый книгами ранец, скрипучей, как дверь подъезда. Лучше всего брать ее в царстве Хель, там знают толк в темноте, сквозь которую волокут за руку — в бездну или в школу к восьми тридцати.
— Градусник нагревать на радиаторе до температуры 37,5 — чтобы наверняка оставили дома, но особо не беспокоились, не хлопотали, ушли на работу. Улыбнуться тайком, предвкушая грядущее одиночество, вольную волю до самого вечера, почти что навек. Мы все знаем ее сладкий вкус.
— Ломтик детской мечты «когда вырасту, буду…» молоть на жерновах времени, пока не станет песком. Отложить в сторону, забыть, потом снова вспомнить. Вспоминать до того момента, когда пески станут зыбучими, — вот теперь в самый раз, пора добавлять.
— Пару десятков так и не начавшихся новых жизней — несделанных зарядок, несъеденных овсянок, непогашенных сигарет. Густо посыпать автомобильными пробками, усмехнуться, пожать плечами, выбросить из головы — прямо в котел.
— Два бутерброда с сыром, грязные чашки, крошки от пирога, обязательные витамины, телефонный звонок в половине шестого утра: «Нет больше папы». И другой: «Прости, что так рано, не могу без тебя заснуть, уже в подъезде, открой». И третий, настойчиво требующий какую-то Лялю, жившую в этой квартире тысячу и одну ночь назад.
— Несколько сновидений, привидевшихся в автобусе, когда, не в силах одолеть дремоту, приваливаешься к чужой широкой спине, драпированной коричневым мехом или, скажем, красным нейлоном, все равно; для остроты вкуса не помешает добавить одно ослепительное осознание, что сон вам приснился один на двоих — тебе и спине, вернее ее обладателю, который тоже все понял и будет теперь прятать лицо до конечной, выскочит и побежит.
— Налить на два пальца воспоминаний о работе по гибкому графику, когда на понедельник часто приходился выходной. Позднее пробуждение, полная тишина, стая солнечных зайцев прыгает по углам, ты — практически повелитель мира, завтракаешь мороженым, светел и весел, и временно, только до вечера, одинок. Знать бы в шесть лет, что так когда-нибудь станет, легче было бы дожить до этого славного понедельника, лучшего в мире дня.
— Добавить сладкую тяжесть горячей ладони, опустившейся на затылок, полную чашу голоса, который скажет сейчас: «Может, ну ее нахрен, эту нашу работу?» Добавить несколько дюжин стремительных поцелуев и крепкий утренний кофе, поданный не в постель, а уже в коридор, где в спешке пытаешься зашнуровать ботинки, так и не разобравшись спросонок, где чьи.
— Бережно положить три первых снега, красный кленовый лист, влетевшего в комнату воробья, ворох недописанных шпаргалок, ролики в коридоре, новую куртку, старый велосипед, белую пену над чашкой, царапину от бритья, пустой холодильник, торт, оставшийся от воскресных гостей, бурю и натиск радиоточки, рваный носок, мокрый собачий нос, собранные чемоданы, в десять утра самолет, в семь вечера поезд, автобус — сейчас не помню, но точно после восьми.
— Грохот далеких соседских будильников, третий за месяц разбитый стакан — к счастью, к счастью, мы все это помним. Детский голос: «Можно я не пойду в школу?» — и собственный: «Господи, можно и я никуда не пойду?». Шарканье дворницкой метлы на Месиню, за открытым настежь окном, внезапная тишина, комментарий из кухни: «Умер проклятый метельщик!» — и общий хохот, день задался.
Готовую смесь выпить залпом, трижды перевернуться с боку на бок, проснуться, обнаружить, что жив, вдыхать, выдыхать.
— Ночью луна была красная, — говорит Наташка. — И здоровенная такая, слушай! Как будто это вообще больше не наша луна, а какая-то противоестественная голливудская жуть. И ветер выл в трубе так истошно, словно навек там застрял и спасения нет. А в сад пришли какие-то чужие черные коты, три штуки. И тоже очень страшно выли, не хуже ветра. Я полночи думала — к чему все эти прекрасные добрые знамения? А теперь ясно: к твоему приезду! Но ты все-таки звони в следующий раз, предупреждай заранее. Я же тоже куда-нибудь уехать могу.
— Еще как можешь, — киваю я. — Ты шустрая. Но я не сомневался, что тебя застану. У нас всегда было отличное чувство времени, мы даже во двор одновременно выходили.
— А кстати, да.
Мы сидим на чердаке, как сидели тридцать с лишним лет назад. И хочется сказать, что это тот же самый чердак, но врать не стану, совсем другой. И город другой, и даже страна. И весь мир изменился так, что я порой думаю: детство наше, похоже, прошло на какой-то другой планете. Еще немного, и я вспомню, как мы дружно грузились в транспортный звездолет, волоча за собой чемоданы, прижимая к животам ошалевших от растерянности котов.
А чердака, куда мы залезали в детстве, чтобы спрятаться там от всех на свете и от самого света в сумрачной тени застиранных соседских простыней, давным-давно нет ни на одной из планет. И дома тоже. Все к лучшему, это был очень старый дом с печами, которые топили углем, и такими щелями в стенах, что зимой меня укладывали спать в куртке, которую мама почему-то называла анораком, а папа — паркой, и, застегивая на мне молнию, подмигивал: «Ты сегодня настоящий полярник». И если после этих его слов удавалось не заснуть, дождаться, пока лягут родители, встать и выглянуть в окно, можно было увидеть, как по нашей улице среди голых лип, угольных куч и подмерзших по краям луж бродит белый медведь, задумчивый и строгий, почему-то всегда один. Мне очень хотелось рассказать про медведя папе, но тогда пришлось бы признаться, что я вовсе не засыпаю в девять, а лежу и слушаю их телевизор за стеной, обрывки взрослых разговоров, звон посуды, скрип диванных пружин. Поэтому папа так и не узнал о белом медведе, родившемся от его шутки про полярника, декабрьских сквозняков, громкого шороха дедеронового капюшона, поцелуя в нос и традиционного напутствия: «Счастливой зимовки!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!