Вечный сдвиг - Елена Макарова
Шрифт:
Интервал:
– Зачем мне твои калоши, если у меня есть свои? Они в ремонте, починят и отдадут, кто позарится на такую рухлядь, – говорит она с некоторой опаской в голосе. Она боится потерять старые прохудившиеся калоши, а я – квартиру. Масштаб потери не сравним, но если вспомнить шинель Гоголя…
– Древние мы старухи, Хайка.
Кажется, она улыбается. Что-то происходит с лицом, оно расширяется, а расшириться оно может только от улыбки. У Хайки длинные плоские губы, возможно теперь они изменили форму, но я ее вижу именно такой: с тонкими жгутами губ, в косынке, плотно обхватывающей маленькое лицо, с точками-глазами, с жирной запятой – носом, с двумя тире – ртом. Память стилизует картину. И если я сию секунду умру, Хайка застынет в моих зрачках именно такой, но только в перевернутом виде. Странно, и это мне всегда казалось последней насмешкой над человеком, что в его мертвых зрачках застывают предметы вверх ногами.
Как ни ряди, а Баси явно не хватает. Если в доме Бася, все могут молчать. Слова из нее вылетают со скоростью реактивного лайнера. Пожалуй, нет на свете человека, который бы так невнятно говорил: она брызжет слюной, ее влажный лягушачий рот не закрывается ни на секунду. Как-то они хотели у меня переночевать, но я им отказала. И они не обиделись, не хлопнули дверью. «Тогда мы пойдем, тогда мы пойдем…» И так сто раз: мы пойдем, мы пойдем…
– Ну а что же Бася мне все-таки инкриминировала?
Я часто употребляю при Хайке длинные слова иностранного происхождения. Если угодно, это единственная шалость, которую я себе позволяю. Я жду, что Хайка ответит: «Не знаю, что она тебе инкриминировала», потому что, когда ей встречается незнакомое слово, она, чтобы скрыть свою необразованность, повторяет фразу с довеском «не знаю, что». «Знаешь что-о?», «Не знаешь что-о?» у них в полном ходу, словно они когда-нибудь что-нибудь знали. Курицы, да и только.
– Лиза, знаешь что-о? – мямлит Хайка и ерзает на стуле. – Если я тебе передам Басино мнение, так ты не поверишь своим ушам.
– Так что-о? – передразниваю ее я, тем самым подавляя в себе вдруг возникшее любопытство.
– А то, что она сказала: «Мы к ней ходим, так пусть теперь она придет к нам. Мы тоже старые и больные. Она много из себя ставит. Умри мы, она не удостоит нас вниманием. Пусть придет к нам, пока мы живы». Лиза, она требует, чтоб ты к нам пришла.
Хайка двигает рукой – видимо, достает носовой платок из манжета, чтобы утереть лицо. Взопрела от собственной смелости. Вызвать меня к себе равносильно требованию простолюдина привести к нему в дом генерала. И это так и есть. Я не скрываю своего превосходства, но и не лицемерю, как демократы. Да, я позволяю им навещать меня в праздники, но не чаще, я принимаю их скудные подношения, я многое могла бы отдать взамен, но они отказываются наотрез. Они горды гордостью нищих, а я обуреваема другой гордыней – гордыней рода, и знаю за собой это право. Мне тошно ложное панибратство, которое двигало интеллигенцию на сближение с народом, потому что я видела своими глазами результаты их порывов. Все это ложь, мерзкая ложь самоутверждения.
О господи, зачем она совершала этот подвиг, зачем пришла и капает мне на мозги! Остались бы дома с Басей, перемыли бы мне косточки и съели бы пирог в честь моего рождения. Все это липкая чушь, «дробноска», как говорили поляки в лагере, или, пожестче, «дробязг», все это далеко от меня, дальше, чем Марс и Венера, и все-таки, положа руку на сердце, я волнуюсь.
Я знаю, что с уходом Хайки уйдет и это, растворится в шарканье ее шагов, и наступит блаженный покой тишины, в которой пурпуром вспыхнет капор рембрандтовской старухи, не станет времени, ватное пространство полумрака убаюкает меня в кресле. Назойливые мухи человеческих страстей впадут в зимнюю спячку, и до следующего праздника, в который, надеюсь, не придет уже и Хайка, обиженная за Басю, мне будет обеспечен блаженный покой.
Хайка напряженно ждет моего ответа, я угадываю признаки этого молчаливого ожидания в том, как позвякивает ложка о блюдце, не поставленное на поднос; кажется, чашка, ложка и блюдце сделались одушевленными в Хайкиных руках, и они ждут моего слова. Серьезность, с которой Хайка относится к разрыву (будто хоть когда-то мы представляли собой нечто целое), повергает меня в томительный полусон. Я закрываю глаза с надеждой вздремнуть. Я знаю, что Хайка способна просидеть всю ночь в ожидании моего слова. Почему, ну почему ей так это важно, не пора ли перестать мельтешиться и взглянуть в глаза вечности?
– Серафим Петрович был добрее, – прерывает паузу Хайка.
Из каких задворок памяти она веником вымела моего мужа? Он, как никто другой, изъеден червем времени.
– Из всей семьи ты самая жестокая, – не отступает Хайка. Она надвигается на меня, как танк, как следователь, но не тот, что разоблачал Раскольникова, тот умница, аристократ…
– Иди домой! – кричу я на Хайку и приподнимаюсь в кресле.
– Я отвезу тебя на такси, – шепчет она; верно, поклялась перед Басей, что выудит меня из дому, и под этим предлогом явилась ко мне. На что она рассчитывала? Полное отсутствие воображения могло толкнуть ее на этот бессмысленный шаг.
– She kills me, – шепчу я, погружаясь в кресло, но оно не желает принять мое тело, впивается в лопатки. Мне плохо. Черные глаза навыкате сверлят меня, и я перевожу взгляд на старушку. О ужас! Меркнет пурпур капора, пелена застит свет, какую муку я принимаю в свой день рождения, кажется, страшнее той, что приняла матушка восемьдесят три года назад. И все это дробязг, чепуха, которой могло бы не быть, если бы не приход Хайки. Я ловлю себя на том, что испытываю желание спросить у Хайки, который час. Но она восприняла бы это по-своему: иди вон, свидание окончено. Но я-то на самом деле хочу знать, который час. Хотелось бы, чтоб была полночь, тот счастливый миг, когда умирает день и луна озаряет безлюдье, когда кошки, почуяв свободу, стонут под окнами, вся правда, если она есть на свете, в этой раскрепощенной полночи. Было бы экстравагантно умереть в день рождения.
– Уходи, Хайка, мне не нужны соглядатаи!
Мой гнев сотрясает Хайку в прямом смысле этого слова, она мелко дрожит и хватается за сердце. Она ломает комедию, бьет на жалость, но мне не жалко себя, а значит, не жалко никого, ее в том числе. Пока ты интересуешь себя, тебе интересен мир, ведь он наполнен твоими оценками, твоими реакциями, а я больше не намерена реагировать на этот свет, даже если назвать его Божьим.
Будь я повпечатлительней, меня бы не стало полвека назад, но даже Ниоба окаменела, потеряв детей, а я потеряла куда больше Ниобы. Кто-то упрекал меня в том, что я убрала со стены фотографии. Да, это выглядит капризом жесткой старухи. Но мои дети были каплей в море потерь и, как все, канули в океан мертвых. Искус самоубийства вселяется в живых. Камень не может уничтожить себя, пока не грянет лавина и не раздробит его своей тяжестью.
– Знаешь что, – говорит Хайка, – мы были на кладбище и положили цветы на братскую могилу. Ты не справедлива к нам, а к Басе несправедлива дважды. Ты знаешь Басину жизнь, а?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!