Дети мои - Гузель Яхина
Шрифт:
Интервал:
– Голос! – требовала толпа. – Подай го-о-олос!
Дюрер попытался было крикнуть, но из горла его вырывалось едва слышное сипение. В мучительном старании разевал рот и скалил зубы, напрягая глотку так, что жилы на шее вздувались веревками, – напрасно: ни один звук не вылетел из перекошенных губ.
– В ого-о-онь! – взревела толпа. – Дюрера – в огонь!
– О-о! – стонали в предвкушении карагачи, протягивая к людям пылающие ветви.
– Нет! – закричал кто-то звонко и пронзительно с другого конца площади. – Не позволим!
Трое мальчиков лет десяти-двенадцати бежали к церкви: лица – белее полотна, из которого сшиты рубахи, галстуки на шеях – алее огня. Пионеры ввинтились в толпу, просочились сквозь нее, как ручейки сквозь древесные корни. Окружили дрожащего Дюрера, закрыли тонкими ручками.
– Про-о-очь! – зарычала толпа, замахала дюжинами кулаков, затрясла гневно дюжинами голов.
– Не отдадим! – голоса детей – высокие, чистые. – Сами вы прочь! А если нет – с нами сжигайте!
– Против отцов?! – завопила толпа, ощетинилась вилами и серпами.
– Против!
– О-о! – захлебнулась толпа возмущением и хлынула на крыльцо: не стало видно ни истерзанного тела, ни белых детских рубах, ни алых галстуков – темная человеческая масса шевелилась у подножия церкви, стеная и булькая едва различимыми словами.
Стоны и вой нарастали, сливаясь в единый хор с гудением карагачей, пока на площади что-то не бухнуло. Взрыв? Выстрел? Нет – распахнулись с грохотом двери кирхи.
Толпа замерла, застыли в воздухе занесенные серпы и кулаки, оборвались крики и плач. Глаза уставились в черный дверной проем, в котором сквозь дым и поднятую пыль проступала постепенно светлая фигура.
– Вот он – я, – сказал Гофман тихо. – Возьмите.
Скомканную одежду свою он держал в одной руке, ботинки – в другой. Выйдя на крыльцо, швырнул на землю сначала штаны с рубахой, затем обувь. Толпа шарахнулась от них, как от рубища прокаженного. Гофман остался на крыльце один – нагой.
Он стоял, спокойно и устало, глядя на толпу с высоты трех каменных ступеней – освещенный серым дневным светом вперемешку с огненным заревом. Нагота обнаружила то, что раньше, прикрытое одеждой, только угадывалось: тело Гофмана было скроено по иным лекалам, нежели обычные человеческие организмы. Конечности были несуразны: руки свисали до колен, правая длиннее левой; кривые ноги походили на звериные лапы. Кости и мышцы сплетались под кожей странными узлами, бугрясь и образуя впадины в самых неожиданных местах. Соски располагались на груди криво: один – у основания шеи, второй – чуть не под мышкой. Крупный пуп торчал на боку. Покрытые густым волосом муди болтались низко, как у старого животного.
– Револьвер на аналой положил, – произнес Гофман. – Заряженный – не пораньтесь.
И сделал шаг вперед.
Толпа раздалась в стороны.
Гофман спустился по ступеням и пошел по площади меж расступающихся людей. Он шел, не спеша переставляя косолапые ноги. Круто изогнутый позвоночник его пружинил, кости ходили ходуном, мышцы взбухали, словно выполняя тяжелую работу, – многоглазая толпа завороженно следила за их игрой и молчала.
Гофман уходил из Гнаденталя – в степь.
Он почти достиг края площади, когда кто-то не пожелал отступить в сторону – остался стоять на пути. Женщина, большая и добрая телом, – Арбузная Эми. Выставив могучую грудь, она ждала.
Почти уткнувшись в пышное женское тело, Гофман остановился. Постоял пару мгновений, изучая препятствие. Взглянул Эми в лицо – та смотрела насмешливо, не мигая. Хотел было обойти ее, но толпа уже очнулась от наваждения: сомкнула ряды – справа и слева от женщины. Тронуть Гофмана не решались, но стояли, упрямо выставив вперед подбородки и крепко сжав руками серпы и вилы.
Арбузная Эми ухмыльнулась и сделала шаг вперед – толкнула Гофмана только кончиками грудей. Тот опустил глаза, развернулся и медленно пошел в обратном направлении.
Толпа двинулась следом.
Шли молча, плечо к плечу, не ускоряя и не замедляя шаг, не замечая под ногами тел – Дюрера и детей, – что остались лежать на земле неподвижные. Шли, словно бреднем прочесывая площадь, – загоняя в сеть единственную добычу. И неясно было, ведет ли их за собой Гофман или они его ведут – вниз по улице, к Волге.
Бах прижался к колодезному срубу, пропуская процессию.
Заметался, не понимая, оставаться ему на площади рядом с детьми – или бежать за толпой, попытаться спасти несчастного. Топот шагов многоногой толпы удалялся. Трещали догорающие карагачи.
Захотелось крикнуть, громко и яростно, чтобы заглушить этот несмолкаемый треск – разбудить спящих мертвым сном пионеров, разбудить зачарованную толпу. Мыча, Бах схватил обгорелую палку и заколотил ею в пустое колодезное ведро, как в колокол. Но удары дерева о жесть были глухи – едва слышны за гудением костра. Бах отшвырнул ведро и кинулся к реке.
Толпа – все такая же молчаливая, суровая – уже стояла на песке, у самой кромки воды, растянувшись вдоль берега. Бах заметался, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь за плотной стеной спин и затылков; нырнул в узкую щель меж чьих-то плеч, заелозил, протискиваясь, – и скоро его выдавили вперед: он оказался в первом ряду, по щиколотку в воде. И увидел.
Гофман уходил в Волгу. Шагал с усилием, будто погружаясь не в воду, а в вязкую смолу. Перед тем как сделать очередной шаг, оборачивал к берегу прекрасное лицо, искаженное сейчас горечью и безнадежностью, – толпа в ответ едва заметно колыхала сжатыми в руках вилами и серпами. Вот вода уже скрыла кривые Гофмановы колени, затем бедра. Подобралась к спине…
Мыча, Бах кинулся было вперед – остановить Гофмана, спасти! – но чьи-то руки тотчас ухватили его за шиворот и за волосы. Бах забился, пытаясь высвободиться, – бесполезно. Твердые равнодушные пальцы держали его – пока Гофман не погрузился по грудь, по шею, пока, оглянувшись в последний раз, не ушел в Волгу полностью. Голова его исчезла в волнах быстро и бесследно, не оставив на поверхности ни кругов, ни пузырей.
Толпа еще долго стояла, шаря глазами по реке, – Гофмана видно не было. Наконец державшие Баха пальцы разжались – он упал в воду, да так и остался сидеть, весь в хлопьях желтой пены и набегающих волнах, тихо скуля от горя.
Зачем Гофман полез на кирху? Хотел ли просто избавить местный пейзаж от идеологически вредного креста? Или задумал все же перестроить церковь под детский дом: выкинуть пылившуюся церковную утварь, провести отопление, обустроить спальни и комнаты для занятий? Как бы то ни было, это желание стало его последним – и несбывшимся.
Сколько Бах просидел на берегу, не мог бы сказать. И о ком плакал – о чудаке ли Гофмане или о погибших детях, – также не мог бы сказать. Возможно, плакал обо всех гнадентальцах. О тех, кто покинул колонию. О тех, кто остался. Об оскудевшей земле. О сгоревших карагачах. О счастливом Годе Небывалого Урожая, канувшем в Волгу безвозвратно, как и последний ученик Баха.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!