Море, море - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Вернувшись домой в описанный вечер, я без сил лег в постель и заснул. (Корейские мидии я так и не съел и утром выкинул их.) Проснулся в половине десятого, под шум дождя. Английская погода опять преподнесла мне сцену с волшебным превращением. Над морем одновременно с плотной завесой дождя повис прозрачный серый свет. Дождь в этом свете был виден как решетка, каждая капля круглилась, как бусины моей занавески. Так она и висела, чуть вибрируя в светящемся сером воздухе, а дом гудел, как машина, от неумолчного стука по крыше. Я встал, побродил по кухне и приготовил чай, упрямо и угрюмо, как зверь, отмахиваясь от необходимости что-то обдумать. Я не спрашивал себя, что произошло в «Ниблетсе» после моего ухода. Скоро все это уже будет древней историей. Потом я посидел в красной комнате, так же угрюмо отвернувшись от света дождливого утра. Я решил, что, насильственно приблизив критическую минуту, все же кое-чего достиг. И право же, сейчас мне ничего не нужно делать, а только ждать. Она придет, не может не прийти. А если… если все же не придет, на этот случай я уже строил исподволь новые планы. Я испробую другие средства. Я подожду. И с этим решением я обрел какой-то непрочный, неуютный покой.
Немного позже, на второй или третий день моей самовольной передышки, подобно призраку, которого ждали, появился Гилберт Опиан. Почему я почти не удивился, когда после робкого короткого звонка на пороге возник нервно улыбающийся Гилберт, а за ним, в конце дамбы, — его желтая машина? Как ни странно, я уже составил некий план, требовавший участия кого-нибудь вроде Гилберта, и лучшего кандидата нечего было желать. Наконец-то судьба пришла мне на помощь.
— Лиззи? — Нет.
Тем лучше. Дождь лил по-прежнему. Я изобразил удивление и досаду.
— Тогда что?
— Можно мне войти, о царь теней? А то мне дождь затекает за шиворот.
Я прошел с ним обратно в кухню, где до его прихода ел диетическое шоколадное печенье, запивая его овальтином. Одной из особенностей моего промежуточного состояния было то, что с половины одиннадцатого утра и до конца дня я должен был то и дело что-нибудь жевать. В красной комнате пылал камин, живые, подвижные очертания огня плясали за открытой дверью, отбрасывая дрожащий свет в завешенную дождем кухню.
С Гилберта текло.
— Ну так что?
— Дорогой мой, Лиззи меня бросила.
— И ты…
— Я решил приехать к тебе. Просто не мог удержаться. Так хотелось рассказать тебе про Лиззи, словно бы обязан был это сделать. Она ведь больной человек, то есть душевно больной. Она опять безумно в тебя влюблена, это рецидив, я его опасался. И один из симптомов — отвращение ко мне. Надо думать, наше сожительство и вообще-то было весьма неустойчивым чудом. Так или иначе, теперь с этим покончено, наша идиллия рухнула, наш дом разбомблен. У меня нет крыши над головой. Она ушла. Я даже не знаю, где она.
— Здесь ее, во всяком случае, нет.
— О, я не…
— Ты, наверно, думаешь, что это моя вина, для того и приехал, чтобы сказать мне это?
— Нет, нет, я никого не виню. Судьба, возможно — Бог, я сам. Битва жизни, и как в ней побеждать. Не гожусь я на роль воина. Она ушла, и мне уже не верится, что она могла меня любить и что мы создали дом и вместе выбирали вещи, как все люди. Нет, я просто подумал, съезжу-ка я к тебе. Ты всегда был для меня магнитом, а теперь я старею, и плевать мне, что люди думают и как отшивают меня, попробовать-то можно, жаль только, что в молодости не был посмелее. Как я к тебе отношусь — тебе известно, ну ладно, ладно, ты это презираешь, тебе это гадко, противно, хотя на самом-то деле любой, кого хоть кто-нибудь любит, должен быть благодарен, ну а в общем, я сейчас без работы, вот и решил — съезжу к тебе, повидаю, может, ты оставишь меня погостить и я мог бы оказаться полезным. Не могу я сидеть дома один, без нее, когда все напоминает…
— Полезным?
— Ну да, я мог бы готовить или убирать комнаты, всякую работу делать, что придется. Я всегда чувствовал, что должен кому-то принадлежать, понимаешь — как бы даже юридически быть чьим-то имуществом, без всяких, понимаешь, претензий или прав. У меня, мне кажется, душа раба. Может, я в каком-нибудь предыдущем воплощении был русским крепостным, дворовым, мне эта мысль нравится. Очень, наверно, было уютно, работа легкая, целуешь барина в плечико да спишь на печке.
— Ты хочешь быть у меня дворовым?
— Хочу, ваша милость. Если желаете, могу жить в собачьей конуре.
— Ладно, я тебя нанимаю.
Так начался своеобразный кусочек моей жизни, на который я, как ни странно, оглядываюсь с грустной нежностью — потому, возможно, что это было затишье перед такой страшной бурей. Гилберт в роли крепостного даже пришелся мне по душе. В прошлом его раболепство мешало мне уважать его, но его преданность доказывала наличие у него кое-каких здравых понятий. И даже на этой стадии он бывал полезен, а позже стал просто необходим. Жизнь моя упорядочилась. Гилберт убрал весь дом, даже ванну отчистил. Я пошел на то, чтобы его кулинарные достижения являли собой некий компромисс между его вкусами и моими. Низвести его до своего уровня простоты я не мог, жестоко было бы и стараться. Сардинки с гренками и бананы со сливками не отвечали его представлению о сытном завтраке, а я, со своей стороны, терпеть не мог его любимые жирные галльские блюда. Мы ели отлично заправленные салаты из свежей зелени и молодую картошку, к которой я питаю особое пристрастие (она наконец-то появилась в лавке). Я разрешил ему сочинять вегетарианские супы и овощные рагу и научил готовить оладьи по-японски — в этом искусстве он сразу меня превзошел. И еще разрешил ему печь пирожные. Он ходил за покупками в деревню и привозил испанское вино из «Ворона», где забавы ради изображал из себя моего дворецкого. Спал он на большом продавленном диване во внутренней комнате на нижнем этаже, среди плавника. Диван был сырой, но я уступил ему грелку.
Каждый день я купался — когда на солнце, когда под дождем, и чувствовал, что весь насквозь пропитался морем. Когда светило солнце, я подолгу оставался на скалах. Гилберт сторожил у парадной двери и ходил смотреть почту, но никто к нам не заходил, и Хартли не писала. Я опять принялся собирать камни — выковыривал их из расщелин, выуживал в озерках и приносил на лужайку, а там Гилберт помогал мне выкладывать бордюр. Эти камни, такие приятные на ощупь, такие разные, каждый со своим рисунком, радовали меня, словно были маленьким безобидным племенем, которое я обнаружил в пустыне. Многие из них восхищали искусством, в простоте своей недоступным никакому художнику: светло-серые с тонкими розовыми прожилками, черные с замысловатым белым узором, коричневые с лиловыми эллипсами, полосатые, в крапинку, в клеточку, безупречно гладкие даже там, где многовековая работа моря оставила на них легкие зазубрины и ямки. Все больше и больше их накапливалось в доме — на столе палисандрового дерева и на подоконнике у меня в спальне.
Гилберту тоже хотелось собирать камни и рвать цветы, но стоило ему ступить на скалы в своих лондонских ботинках, подбитых кожей, как он тут же падал. Он купил себе в деревне парусиновые туфли на резине, но и это не помогло. В море он, конечно, и не совался. Зато пилил дрова и таскал их в дом, и эта работа, в его глазах отчасти символическая, доставляла ему большое удовлетворение. С утра до ночи он придумывал себе какие-то дела. Занавеску из бус до блеска промыл с порошком ВИМ, сняв с нее слой чуть липкой грязи, к которой я успел привыкнуть. Так мы недолгое время жили вдвоем, каждый во власти своих иллюзий, и вдвоем катились назад, к первобытной простоте, к одержимости, граничащей с фетишизмом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!