Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
«Успеем», — почти что поверил Варлам, и небо заныло, завыло, разорвалось, обрушилось, вернулось, снова рухнуло: не видно, сколько «юнкерсов», пикируя с протяжным криком раненого лося, сошли почти на бреющий — с одной словно целью засеять плотно бомбами береговую полосу, ковром устлать клочок, заполоненный хромающей ордой раненых бойцов; упавшие бомбы воронками взбросили камни и глину, хлестнуло черной грязью по лицу, шлепком, ладонью залепило на мгновение глаза… Варлам стоял, глухой, обледененный идиотическим восторгом, и поражался беспросветно глупо, с каким-то детским наслаждением, что не исчез, не вышиблен из мира, не выдран деревянными клещами вместе с куском земли… вокруг валились, оседали, опрокидывались люди; другие бежали зачем-то куда-то, скользя, запинаясь и падая в свежие ямы, ложились ничком просто в желтую глину… десятки раненых валялись, пластались и сидели, как страшно огромные взрослые дети в песочнице; одних порвало, изломало, другие были целыми без чувства, еще другие выли и стенали, безного, бесхребетно силясь куда-то поползти, перекатиться…
Варлам, не нужный сам себе и в то же время сладостно нутром вбиравший воздух, вой и свист, смотрел на бойню совершенно безучастно, как будто выбило из памяти названия всех вещей, и видел вырванную часть груди, там — сорванную крышку черепа, пустую костяную чашу без выбитого мозга, повисшие на коже костные отломки, какую-то яму в шинельной спине, в которую свободно можно запихнуть кулак, перед собой, вблизи — стоявший одиноко забрызганный рыжей сопливой глиной сапог с торчавшей из него желтеющейся костью.
Самолеты пошли на второй, добивающий круг, и только тут извне как будто кто-то Варлама сжал в упругий ком — и Камлаев рванул, распрямившись, в направлении бруствера. Вой гнал, ударная волна… Камлаев, осклизаясь, пригнувшись, прядая спиной, бежал козлом, оленем, зайцем из-под-от настигающего гнета и запинался о лежащие тела подраненных и мертвых… и рядом бежал еще кто-то и падал — на расстоянии не то протянутой руки, не то отставленного локтя… еще, еще… и грянуло, накрыло, пошло ровной строчкой забивших из глины фонтанчиков… шарахаясь от звуков, зигзагами Варлам держал на бруствер: еще мгновение — и прыгнет, перевалится, заляжет…
Ударило, срубило отвесной стеной из глины, ошметков человечьего чужого вещества… и падая, замазанный, захваченный разрывом, Варлам успел решить, что это вот его, его разворотило; скулой, локтем, боком ударился о каменную стену, но чернота не лопнула, не разломила изнутри грудину и башку — он был, он продолжался, и кто-то волоком, лицом по грязи, тянул его куда-то вниз — способный помышлять о чем-то, кроме самосохранения, о ком-то вне своей трясущейся утробы.
Самолеты утюжили и утюжили порт, но он уже не чуял ничего и, лежа в крепкой охранительной какой-то тесноте, в какой-то земляной трубе, как будто собирался с силами толкнуться и карабкаться наружу, вновь стал слепым и жалким каким-то длинным червяком, полз, упирался в глинистые стенки сапожищами — и вырвался, глотая судорожно горечь земли и воздуха; не мог продышаться никак, как будто что чужое было в нем, застряло, не пускало вдох… он весь был, будто в смазке, в субстанции из грязи, крови кого-то погибшего, кого почти что не осталось.
Чужая взорванная жизнь какой-то частью, ничтожной долей грамма, но перешла в него, прилипла, въелась, и это было не поправить… Варлама корчило от этой дозы смерти и от своей неуязвимости, от этого вслепую подаренного счастья… немного продышавшись, отплевавшись, тягучей мотней выгнав из глотки едкое, соленое, чужое, он стал расстегивать бесчувственными пальцами шинель, которая от грязи встала коробом. С руками, стянутыми липкой пленкой, с таким же лицом он кинулся заняться остановкой крови, пережимать и перетягивать; все, кто был цел, щипали корпию, жгуты из гимнастерок и рубах; все было съедено и сожжено работой, которая дала нащупать самого себя, восстановила, воскресила.
«Менгрелия» горела у причала, весь рейд был застлан жирным дымом, оранжевые чудища вздували, распрямляли мышцы пламени; две трети раненых на берегу добило или поранило еще — как будто ни одна из бомб не прилетела в этот день впустую, как будто зрячие осколки с издевкой искали жертв среди уже полуживых, и доставали даже тех, кто был в окопчике, за бруствером.
Варлам, отмывши руки, морду, полив ладони спиртом, йодом, работал весь остаток дня и ночь, сперва на берегу, потом на судне, лигировал, сшивал, мобилизовывал, опорожнял и выскребал, отслаивал и проникал в глубь тела пинцетом или тупо пальцем, командовал дать физраствора, обкалывать новокаином, камфарой, начать повторное переливание… нащупывал, захватывал, вытаскивал куски железа и костей, и пули и осколки под его ногами множились, как металлическая стружка под станком.
Вокруг Нежд-й все время гомозятся корабел-е муж-ны, на берегу к ним добавл-ся штабные, врачи, инженеры, гражд-е, кажд. твари по паре; особенно настойчив чистенький и утомит-й Терл-й, а также толст., бодр. Артам-в, но эти — ничто в сравни с нашим победит-м героем и первым на «Мен-и» после бога: во всем своем воен., капит-м блеске, Борзыкин стал при ней каким-то олицетв-м рыцарства и постоян-ва.
Черт знает что: я чувст-ю себя двувозраст-м каким-то: в проф. отнош-и — уже и много старше своих лет, а вот в «науке страсти неж-й» — слеп. щенок, насупл. обиж-й реб-к, размазня. И злюсъ сам на себя, на собств. неуклюж-ть, на сухость обращения, на грубостъ… бывает накричу, скажу «что вы даете мне?», хотя она как раз что надо мне дает… и ничего с собой под-ть не могу — чурбан, су-харь, скотина, «прошу вас принятъ во вним-е», «да», «нет», «благодарю покорно». Кто так подрезал мне язык и почему с т-й настойч-ю хочется бытъ много грубее, чем есть на сам. деле?
Мое общение с Зоей — просто как с товар-м, нет, не с бесполым сущ-м, но ровное, такое же, как с остал-ми бабами на кор-ле. Но, каж-ся, такие вещи чуются мгнов-но, самой кожей, и что-то спрятать невозможно.
Все затмевается работой до поры; обратным ходом до Батума все днюют и ночуют возле раненых и в койку валятся без задних ног, дождавшись смены. Но стоит только на минуту остаться без дела, как сразу остановишь взгляд на Зоином лице, в котором у нее порой творится такая грусть, такая понимающая нежность, такая простота участия, что оторваться невозможно, и это вот ее лицо, все время разное, все время неисчерпаемо одно и то же, уже впечаталось во все, что тебя окружает, — в дно рукомойника, тарелки, в переборку, в угрюмую физиономию Шкирко.
Но только что он ей? Тяжелый, неудобный человек… Порою ему то казалось истиной, что Зоя тяготится им, как тяготится женщина имеющим прозрачное намерение мужчиной, который в ней не вызывает сердечного отклика — как был изначально чужим и ненужным, так навсегда чужим ей и останется, и в то же время ясно, что так просто ей вытолкнуть его, чужого, из своей жизни не удастся: не хочется обидеть, не хочется, чтоб этот, чужой, остался на обочине, плевком, окурком, отбракованным, но и с собой поделать ничего не может; придвинуться, приклеиться, врасти, так, что не отдерешь вовек, к тебе она не хочет — не потому, что ты убог, бездарен, слаб, урод, а потому, что тут от человека не требуют достоинств, качеств, способностей, возможностей и любят человека не за что-то, не за победу, не за силу, не за облик, а только за то, что ты — это ты, не лучший и не худший, а просто не с кем сравнивать, а просто пушинка, несущая семя, опустилась на почву, в чьей сытной ласке приживется, даст росток… в дыхательное горло угодила и расперла: поодиночке — худо, вместе, единой плотью, — воля и покой, что-то такое же по радости и силе, как наступивший коммунизм, как воскрешение из мертвых.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!