Князь механический - Владимир Ропшинов
Шрифт:
Интервал:
Никто сюда не придет. И князь дождется 12 часов. И власть машин над царем и Петроградом падет ровно в тот момент, когда на Дворцовой площади родится новый, сердечный союз царя и его народа.
Он не боялся уснуть. Он много раз сидел так, на деревянном полу, прислонившись спиной к сырым, свежим, наскоро обструганным руками русских солдат круглым бревнам, которыми выкладывали стены в блиндажах. Много раз сидел, следя за медленным ходом стрелок в ожидании часа атаки. Свет от фонаря, который он поставил на пол, стал слабеть. Наверное, кончалась кислота в батарее. Князь спохватился и выключил его совсем. Он все равно не пропустит 12 часов.
Этот день настал. Он опять выпадал на воскресенье. Государь проснулся по обыкновению рано и впервые за много лет завтракал в одиночестве, не пригласив к столу даже дежурного адъютанта. Николай все же попробовал написать речь, потом бросил, скомкав исчирканный листок бумаги. Говорить речи по заранее написанному он не умел. Получалось нудно, как будто гимназист отвечает учителю бездумно вызубренный урок. Государь закрыл глаза и представил себя перед толпой. Что он им скажет? Это зависит от них. Какие у них будут лица? Радостные или угрюмые, открытые к нему или настороженные? Надо бы узнать. Велеть вызвать по телефону департамент полиции? Ах да, Рачковский убит. Как не вовремя! Или все неслучайно? И ведь именно князь Олег предложил вывести народ на площадь. Неужели он все узнал? Хорошо хоть, в небе будут цеппелины. Николай даже подошел к окну и выглянул, стараясь охватить взглядом как можно больше неба. Да, цеппелины были — как жуки, они медленно ползали туда-сюда. Правильно, что он не отдал приказ об отмене патрулирования неба над Петроградом.
Нет, не должно быть такого мрачного настроения. Это его народ, и он идет к нему, к своему государю. Николай закрыл глаза. Он представил толпу на Дворцовой площади 20 июля, в день объявления войны. Десятки тысяч склоненных голов и преклоненных колен. На ветру колеблются флаги. Он зачитывает манифест. И вся площадь, как один, поет «Боже, царя храни».
И сейчас будет то же самое. Он выйдет к людям на площади, и они склонят свои головы. Склонят головы — и он не увидит их лиц. Почему они прячут свои лица? Они что, злые? Или — хуже того — мертвые?
Если будут когда-нибудь писать историю Нового 9 января, про него напишут, что ничего общего со старым, первым, оно не имело. Накануне ночью не было никаких собраний народа, не задавали люди с тревогой и надеждой бессмысленный вопрос «Как-то государь их встретит завтра?», не сушились на веревках в кухнях постиранные выходные рубахи, чтобы идти к царю в чистом.
Просто весь рабочий Петроград знал, что 9 января будет шествие к царю. Ударник сказал об этом, стоя на сложенной из ящиков трибуне на заброшенном заводе пришедшей к нему толпе, и этого было достаточно. Никто не видел и не обсуждал петицию, да ее и не было вовсе. Агитаторы революционных партий, в первую очередь социал-демократов, чьи позиции были особенно сильны в рабочей среде, тщетно пытались выяснить, кто и зачем ведет народ ко дворцу, и уж тем более не удалось им возглавить шествие со своими революционными лозунгами. Никто ничего никому не обещал, и каждый решал сам, пойдет он или нет, а если пойдет — то зачем.
И почти каждый решил, что пойдет. Была ли здесь бессознательная вера в царя, который всему народу отец, еще не до конца захлебнувшаяся в пролитой им крови. Но еще больше было в этом решении от угрюмой мысли, что раз все идут, то и я пойду, да и как не пойти: ведь дальше жить так сил уже никаких нету.
Без красных флагов и икон, по одному, серыми тенями выходили мутным холодным утром рабочие из своих промерзших домов. Было темно, и ветер хлестал им лица. Они сгибались под ветром, поднимали воротники, натягивали поглубже шапки и закрывались шарфами, а у кого не было — бабьими платками и прочими тряпками.
Выходили на темные, холодные улицы и вливались в поток таких же. Как на фабрику к 7 утра, так теперь к Зимнему, словно обязанные, словно стадо, гонимое невидимым пастухом с невидимыми собаками, опустив головы, шли они, и, чем ближе ко дворцу — тем больше становились толпы.
Цеппелины скользили по ним своими лучами, но никто не поднимал голов и не смотрел вверх: слишком страшно было подставлять лицо ветру. Автомобили на улицах боязливо прижимались к панелям, а то и вовсе останавливались, приказчики закрывали окна — деревянными ставнями в бедных лавках и металлическими жалюзи в больших магазинах, а гимназистам родители, к их несказанной радости, велели в этот день не выходить из дому. Городовые, не чувствуя за спиной солдатских штыков, попрятались. Как будто немцы входили в город или намечался большой еврейский погром. А как же: все ведь знали, что бывает, когда народ ходит к царю со своими бедами.
И только паровики, презрительно обдавая всех дымом, мчались от станции к станции но эстакадам и проложенным по земле рельсам. Им-то что? Если и найдется дурак, который встанет у них на пути, так сам об этом и пожалеет.
И к 12 часам пополудни полна была площадь серых теней, тряпок, тулупов, замусоленных солдатских папах, платков — в общем — людей. Где-то среди них были ударник и вся коммуна. Ветер метался над морем голов, тщетно ища хоть одну голую щеку, чтобы хлестнуть по ней снегом: все были замотаны платками.
Офицеры в кителях, туго перетянутые портупеями, столпились у окон Главного штаба, с любопытством глядя на улицу. Три цеппелина зависли над толпой — как будто, летая себе по небу, увидели небывалое зрелище, остановились и стали ждать, что будет дальше. И только ангел на столбе стоял безразличен: он уже видел, как это кончается.
В 12 часов, когда с Нарышкина бастиона выстрелила пушка и звук ее заметался, сжатый, между низким небом и остановившейся Невой, как мячик для пинг-понга, отскакивая то от одной, то от другой поверхности, государь Николай Александрович вышел на балкон к своему народу. Он был в шинели Преображенского полка и без шапки.
В камере машины таблицы судеб не было слышно выстрела, хотя до крепости было меньше полуверсты. Но ровно в двенадцать Олег Романов нажал кнопку серебряных часов, крышка открылась, и фосфоресцирующие стрелки показали, что было ровно двенадцать. Князь встал на ноги и включил фонарик, бледным светом осветивший блиндаж. Он вытащил из ножен золотую георгиевскую шашку. Потолок был низким, но размахнуться получалось. Медным, позолоченным навершием эфеса с белым эмалированным Георгиевским крестом он ударил по глиняным таблицам судеб. Машина вздрогнула, как будто удивилась. Как будто, зная судьбы всех, не знала своей собственной: что умрет здесь, в замерзшем болоте этой никогда не слыханной гиперборейской земли, вдали от родного средиземноморского солнца. Тяжелый эфес ударил ее снова, и по цилиндру пошли трещины. От третьего он раскололся, как горшок на шесте, по которому, с гиканьем проносясь на лошади, для потехи стреляют в станице молодые казаки.
И как только первая из таблиц рассыпалась, князь понял — что-то случилось. Электромотор продолжал крутить патефонную ручку, подставляя под удар все новые цилиндры, и Романов раскалывал их, но в этом уже не было нужды.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!