Среди гиен и другие повести - Виктор Шендерович
Шрифт:
Интервал:
— Я же в леонтовскую студию приходил, — обрадовал костлявый.
— А-а. — У меня к вам просьба будет… — завел водила, и Савельева наполнило привычной ненавистью: все вокруг писали стихи! Но энтузиаст хотел другого — поговорить пару часиков, под запись, о леонтовской студии для книги воспоминаний.
Кругом графоманы.
— Двадцать минут, — сухо сказал Савельев. — Завтра, в лобби.
— Где?
— На рецепции!
— А когда?
— Позвоните утром, — оттягивая эту обузу, сказал Савельев. — У вас же есть мой телефон?
— Да, Таня дала. Но… это… — Бедолага замялся. — Это дорого очень. Может, сейчас договоримся?
Савельев перевел дыхание: раздражение закипало неотвратимо.
— Хорошо. Завтра, в четыре.
— Годидзе! — Неряха аж причмокнул от радости, что провернул свое дельце, и на радостях дал газа. Савельев вцепился в сиденье: водить еще толком не умел неряха этот, машину дергало все время. Слава богу, довез целым в этот отель…
Нетания называется город, вспомнил Савельев, лежа в темноте под грохот балконной двери. Таня — Нетания… Но что за работа такая, что нельзя снять трубку?
Еле отвязавшись от пахучего мемуариста (поужинать приглашал, дурачок), Савельев добил вечер прогулкой, вернулся в номер и еще час бессмысленно шарил по интернету, косясь то на айфон, то в фейсбук. Потом интернет рухнул, и он тоже рухнул в ожесточении в постель — чтобы проснуться среди ночи с оборвавшимся сердцем.
Кто-то рвался в балконную дверь.
Когда он очнулся, было светло, и дверь потряхивало совсем легонько. Предутренний сон вытек из памяти, оставив по себе непонятную тоску. Савельев нашарил на тумбочке часы и не сразу навел глаза на резкость. Полежал еще, вспоминая сюжет, в который попал, и, заранее раздражаясь, пошел проверять айфон.
Айфон был как айфон; никто в него не звонил.
— Сука, — сказал Савельев и побрел в ванную.
На завтраке его царапнуло то, что смутило еще при заезде: огромный отель был почти пуст и недоделан; какие-то смутные румыны ковырялись в углу с розетками, обломки строительного мусора лежали вдоль стен, отсутствующее окно похлопывало полиэтиленом…
Официантка принесла кофе, круассан и липкую коробочку джема — и это был здешний завтрак, и на этом завтраке он был один. А с чего он взял, что будет иначе? Так она же сказала «у моря» — вот Савельев и подумал, что какой-нибудь «Шератон». Классом ниже его давно не селили.
Да, но почему он вообще согласился, что его селит — она? А вот, поди ж ты, полезло из души гниловатое, сладко-волнующее: женщина платит… Господин приехал! И эта еще, молодая поклонница обещанная… Вот и расковыривай теперь коробочку джема на стройплощадке.
Савельев был зол на себя, но досада еще была готова перейти в лирический сюжет. Надо увидеться, подумал он. Мало ли что у нее случилось вечером — может, чем-то хорошим сердце и успокоится…
Ему очень хотелось любви. К себе, разумеется, к кому же еще?
Савельев снова набрал ее телефон — безответные гудки.
Он поднял руку и злобно-терпеливо держал ее в воздухе, дожидаясь, пока его заметят. Второй кофе был тут за деньги. Черт с вами, запишите на номер! Только кэш, сказала официантка. Да что ж такое!
Шекелей у него не было. Банкомат в магазине, сказала официантка, магазин на площади. И по-английски, главное, сказала: по-русски тут еще не понимают, Израиль называется! Искать банкомат Савельеву было лень — раскопал и показал официантке мятую бумажку в пять евро: возьмете? Поджала губы, кивнула, принесла кофе. Ну, хоть так.
Он велел себе не расстраиваться по мелочам и ни о чем не думать — авось прояснится само! Берег моря, три свободных дня — худо ли? Но мысль о досужем куске времени отозвалась привычной горечью. Стихов давно не было.
А ведь были когда-то! Все становилось стишками в те первые московские годы, все перекликалось между собой и возвращалось в мир желчью и нежностью. Он боялся смерти и торопился жить — оттого и писал взахлеб, и трахался с настойчивостью, изумлявшей Литинститут.
Но смерти не случилось, а случился слух о таланте и овации на читках, уважительный отзыв классика — настоящего, битого еще при Сталине… Все это сдетонировало внезапными новыми временами, когда вдруг стало можно, — а он сразу почувствовал эту грань и начал играть на опережение.
Смерть как-то подзабылась, а в будущем открылся нешуточный простор. Юная жилистая худоба, пшеничная челка, серые лермонтовские глаза на скуластом лице: смерть бабам! (Ростом его природа тоже не обделила, Лермонтову делать нечего рядом.)
Дурь вдохновения отпускала свой товар щедро — и спустя четверть века Савельев помнил, каково это, когда сам становишься веной, в которую вставлена волшебная игла! Это было круче секса. В постели оставалось ощущение недостачи, да и сам симулировал — а когда перло стихами, дописывался до полного освобождения и шатался потом по городу, счастливо опустошенный…
Савельев встал, чуть не расплескав кофе, и вышел наружу. Ветер освежил его, но принес только пустоту. Ни строчки не принесет ему больше никакой ветер — это Савельев понял давно, а жизни, будто в насмешку, оставалось еще много, вот он и занимал ее разными способами. Этой Таней, например…
Официантка недобро посматривала в сторону Савельева — как будто он сбежит из-за чашки кофе, ну не дура? Из гордости Савельев постоял на ветру дольше, чем хотелось, и побрел отдавать пять евро. И тут, оборвав понапрасну савельевское сердце, заквакал айфон, оставленный на столике.
Номер был не Танин — московский, неприятно-знакомый. Савельев, брезгуя, не вносил его в телефонную книгу, но глаза все помнили…
Это и «корпоративом» еще не называлось в те годы — просто позвали выступить и посулили сто рублей. Удивляясь такой прухе, юный Савельев поперся на край города почитать стишки… Был успех, просили еще, и он остался у микрофона — и вернулся к столам триумфатором.
Крупного помола человек жестом, как муху, согнал сидевшего напротив — и указал на освободившееся место. Ну, за сто рублей можно и посидеть с народом…
И вот — на втором слове оказалось, что детина этот, владелец кооператива, тоже воронежский! Мало сказать: чуть ли не с соседних улиц отправлялись в белокаменную за биографией. Подставленная для хлопка ладонь, улыбка до мясистых ушей.
— Зема!
Слова этого Савельев не знал, догадался по звуку: земляк, земеля… Слово было армейское, а от армии Савельева бог миловал.
Ляшин же, к чьим берегам прибило в тот день савельевскую жизнь, любил повспоминать про священный долг, пересыпая пахучие сюжеты густым матом. Матом он разговаривал и на другие темы и вообще был плоть от плоти народной. Веселая сила сочилась из земляка, бессмертием попахивало от каждой секунды: вот уж кто не собирался умирать никогда!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!