Страсти по Максиму. Горький. Девять дней после смерти - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Уехал за границу Горький потому, что, во-первых, не смог договориться с Лениным о своем месте в революции. Иными словами, «дружище» Ильич, как и в 1908–1909 годах, элементарно отсек Горького от политики партии. Во-вторых, Горький был действительно болен и подавлен. Гибель Блока и Розанова, расстрел Гумилева и откровенное хамство Зиновьева сделали свое дело.
Горький был дипломатом по натуре, но у всякой дипломатии ограниченные возможности. Когда Ленин арестовал участников Компомгола (Комитета помощи голодающим), всех, кроме Горького и Фигнер, дипломат оказался невольным провокатором. Именно так и назвал его бывший соратник по кругу реалистов Борис Зайцев. Ведь это Горький с согласия Ленина организовал комитет, куда вошли известные ученые, писатели, общественные деятели Прокопович, Кускова, Осоргин, Зайцев, Ольденбург, куда в качестве почетного «комитетчика» приглашали и Короленко, но его смерть помешала этому. О Горьком как о человеке можно говорить разное. Он мог быть хитрым и лукавым. Он не любил неприятной правды, умел делать «глухое ухо», нередко позволял ввязывать себя в темные провокации. Но подлецом и провокатором Горький не был.
Все, кто вспоминали его в это время, отмечали болезненную худобу и сильное нервное истощение. Привычное кровохарканье приняло угрожающие формы. Неизвестно, как переживал ссору с Горьким Ильич, но для Горького разрыв революции и культуры был глубочайшей личной трагедией, такой же, как для Блока отсутствие в революции «музыки». Он верил в революцию как в способ освобождения культурной энергии народа и надеялся на власть как способ организации этой энергии. На деле революция освобождала низменные инстинкты толпы. Власть их в лучшем случае контролировала. В худшем – поощряла и разжигала сама.
И началось это отнюдь не 25 октября 1917 года. Художник А. Н. Бенуа описывает в дневниках, как он, Горький, Шаляпин и еще несколько крупных представителей литературы и искусства после отречения царя и установления власти Временного правительства мчались в Та врический дворец, чтобы решить вопрос об Эрмитаже, Петергофе, Царском Селе. Ведь там бесценные сокровища! Ведь изгадят! Разворуют! Растащат по сундукам!
И что? Один революционный чиновник кивал на другого. И всем на всё было наплевать. Но главное, что отметил Бенуа: это – не власть! Это – что угодно, но не власть. Только в Керенском он заметил «жилку власти».
Был ли отъезд Горького за границу осенью 1921 года эмиграцией в точном смысле слова? Нет, конечно. Тем более это не было бегством за границу, подобно бегству Бунина, Гиппиус и Мережковского. Официально Горький выехал в заграничную командировку «для сбора средств в пользу голодающих» и для лечения. Для Ленина и его окружения Горький формально продолжал оставаться своим.
А на самом деле?
Нет, Горький был уже не свой. В советской прессе его имя не упоминают. Имя самого известного из живых русских писателей! В то же время его официальный отъезд на лечение предполагал неучастие во враждебных советской власти зарубежных изданиях. Причем такое соглашение соблюдалось не только Горьким, но всеми, кто уезжал «в командировку» или эмигрировал с разрешения большевиков. Ни Вячеслав Иванов, ни Константин Бальмонт (первое время), ни Андрей Белый, ни Виктор Шкловский, ни Алексей Ремизов, ни Павел Муратов, ни Михаил Осоргин советскую власть публично не ругали. Не говоря уж о выезжающих в короткие командировки Есенине, Маяковском и других.
Например, Андрей Белый вообще не считал себя эмигрантом. Только «временно выехавшим». Так же говорил о себе «красный граф» Алексей Толстой, бывший белогвардейский публицист, покаявшийся и с весны 1922 года издававший за границей газету «Накануне» с прокоммунистической ориентацией. Да просто выходившую на деньги Кремля.
Эмиграция была расколота на непримиримых, лояльных, идейно-сочувствующих и элементарно работавших на Москву. Кстати, по отношению того или иного эмигранта к коммунистам и определялось его положение в эмиграции. Одно дело – Бунин, другое – Белый, а третье – Алексей Толстой. Были и совсем безнадежные ситуации. Например, положение Марины Цветаевой, которая воспела Белую гвардию («Белая гвардия / Путь твой высок…»), обожала поэта Маяковского и была замужем за бывшим белым офицером Сергеем Эфроном, завербованным НКВД.
Но что же Горький?
Долгое время он старается быть в стороне от эмигрантских споров. «Сидит на двух стульях» (Глеб Струве), но стулья эти, по крайней мере, не разъезжаются. Печататься в газете «Накануне» отказывается (в литературном приложении – иное дело), но с самим А. Н. Толстым поддерживает хорошие отношения. Нина Берберова, которая вместе с Ходасевичем близко общалась с Горьким в это время, так описывает его: «Теперь Горький жил в Герингсдорфе (лето 1922 года. – П. Б.), на берегу Балтийского моря, и всё еще сердился, особенно же на А. Н. Толстого и газету “Накануне”, с которой не хотел иметь ничего общего». Но и с другими изданиями («Руль», «Дни», «Современные записки» и др.) Горький не сотрудничал. Впрочем, и не выступал публично против эмиграции до 1928 года.
Зато он своеобразно мстит крестьянству, написав о нем в 1922 году злую брошюру «О русском крестьянстве» и выпустив в Берлине. Из нее получалось, что не большевики виноваты в трагедии России, а крестьянство с «зоологическим» инстинктом собственника. «Жестокость форм революции, – объявлял Горький на всю Европу, – я объясняю исключительной жестокостью русского народа». Кстати, эта брошюра – первый шажок Горького к будущему Сталину с его политикой сплошной коллективизации. Тогда в эмигрантской прессе в связи с книгой Горького родилось слово народозлобие.
Но досталось от Горького и большевикам. Фактически он все-таки нарушил негласное соглашение с ними. Весной 1922 года в открытом письме к А. И. Рыкову он выступил против московского суда над эсерами, который грозил им смертными приговорами. Письмо было опубликовано в немецкой газете «Форвертс», затем перепечатано во многих эмигрантских изданиях. Ленин назвал горьковское письмо «поганым» и расценил как предательство. В «Известиях» Горького ругал Демьян Бедный, в «Правде» – Карл Радек.
Значит, война?
Нет, он не хотел воевать.
Покайся Горький перед эмиграцией, как Алексей Толстой покаялся перед коммунистами, она конечно же приняла бы его в свой политический круг в качестве персоны № 1. Какой это был бы козырь для международного оправдания эмигрантского движения! Но Горький к эмиграции относился прохладно. Дело дошло до того, что он вежливо отказался присутствовать на собственном чествовании в Берлине в связи с тридцатилетием своей литературной деятельности, которое организовали наиболее дружественно настроенные к нему Белый, Толстой, Ходасевич, Шкловский и другие.
Горький злится. На всех. На народ и интеллигенцию. На эмигрантов и большевиков. И больше всех – на самого себя.
Но именно это позволяет ему в период с 1922 по 1928 год добиться творческого взлета, который признали самые строгие эмигрантские критики Степун, Мирский, Адамович и самые язвительные из критиков советской метрополии Шкловский и Чуковский. Да и как не признать достоинств таких произведений, как «Заметки из дневника», «Мои университеты», «Рассказы 1922–1924 годов»! Он часто любил повторять, что не пишет, а только «учится писать». В эмиграции он «учился писать» особенно хорошо.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!