Спортивный журналист - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Я говорил им – из мстительности или просто из желания лишить их душевного равновесия, – что если они не получат штатной должности, то могут всерьез попробовать себя в спортивной журналистике, как делали, попав в подобное положение, многие. Насколько я мог судить, им этот совет не нравился. Думаю, они не принимали концепцию взаимозаменяемости, никто из них, получив от колледжа предложение отправиться на все четыре стороны, не попытался взяться за эту работу.
Но в конечном счете чашу моего терпения переполнило вовсе не то, что вы думаете.
Я не имел возражений против нескончаемой череды совещаний, которые отсиживал с улыбкой на лице и без единой мысли в голове. Слова «учебный процесс» были для меня пустым звуком – все равно что мышка пукнула, – я даже не понимал, что они означают на языке моих коллег, потому как не мог хотя бы отчасти научить моих студентов видеть мир таким, каким его видел я. Кончилось тем, что я проникся ноющей жалостью к бедным студентам, особенно к спортсменам, а о студентках мог думать только одно: как они выглядят, раздевшись до цветастого белья. Однако профессионализм моих коллег производил на меня сильное впечатление: они помнили, на каких полках библиотеки стоят «их книги», назубок знали списки новых поступлений и никогда не тратили время на возню с каталожными карточками. Мне нравилось сталкиваться с ними у стеллажей книгохранилища – сплетничавшими, подпихивая друг друга локтями, о преподавательницах, зачислениях в штат, пересказывавшими свежие анекдоты и сведения о последних скандалах, разыгравшихся на страницах «Литературного приложения “Таймс”». То, чем они занимались, как жили, было в точности тем, что делал бы на их месте я: относился бы к миру как к неуместной шутке, а к собственной комфортабельной жизни – как к членству в элитном мужском клубе. Сам я никогда никакого чувства превосходства не испытывал и удивился бы, узнав, что его испытывают они. Я не имел возражений против «рыбацких» свитеров, полуботинок «Уоллэби», трубок, словарных игр, шарад, долгого застольного трепа о сибсах, вступительных экзаменах, экспериментальных способах лечения аутизма; против откровенных разговоров о лесбиянстве и правой стороне Фолклендского конфликта (мне больше нравились аргентинцы). Я привык даже к коротким, произносимым с глупыми ухмылочками, почти телеграфным фразам людей, с которыми всего день назад сидел на обеде за одним столом и которые сегодня обращались ко мне с лукавыми, загадочно-ироничными ссылками на наши вчерашние беседы: «Вставить бы вот это напоминание в “Кантос”,[48]правильно, Фрэнк? И посмотреть, как истолкует его старина Эзра. Ха!» Живи и жить давай другим – таков мой девиз. Я без затруднений общаюсь с большинством людей, объединенных общими интересами, даже с теми, кто работает в нашем «лекционном бюро», по поручению которого я иногда отправляюсь в какой-нибудь из городов страны, чтобы выступить с публичным докладом о философии «внутреннего строительства» или просто рассказать несколько бородатых спортивных анекдотов.
Какие там возражения. Эти вечно юные, безупречные господа с мягкими ладонями и узкими плечами – и парочка жилистых лесбиянок к ним в придачу – меня более чем устраивали. В моей компании они всегда могли проявить свою неподдельную ребячливость, а это нравилось их женам. Могли в любое время пропустить несколько стаканчиков и, перестав изображать серьезных людей, предаться глуповатой смешливости – совершенно как настоящие люди.
И думаю, в глубине души они любили меня за мое отношение к ним как к нормальным, порядочным ребятам (оно распространялось и на лесбиянок, и, по-моему, нравилось им тоже). Все они были бы счастливы иметь меня под рукой подольше, может быть, всегда, а иначе зачем они просили меня «держаться», вместо того чтобы сказать: с тобой что-то не так (с тобой, с твоей жизнью) и это ввергает тебя в меланхолию (о которой они старались, впрочем, ни словом не упоминать).
Так вот, ненавистным мне казалось нечто иное, заставившее меня в конце семестра сбежать из города после наступления темноты, ни с кем не попрощавшись и даже работы студентов с выставленными мной оценками не сдав. А именно, если не считать Сельму, колледж был под завязку заполнен людьми – мужчинами и женщинами, – отрицавшими существование тайны, специалистами по объяснению, толкованию и анализу, использовавшими эти средства для популяризации той самой концепции вечности. Меня они повергали в наихудшего рода отчаяние, и я не смог больше сносить их улыбчивые, светившиеся надеждой преподавательские физиономии. Преподаватели, позвольте вам доложить, это прирожденные надувалы самой подлой разновидности, поскольку то, чего они хотят от жизни, невозможно, а хотят они освобожденной от времени, сущностной молодости – и желательно навсегда. Это подталкивает их к ужасным обманам, к отступлениям от истины. А литература, поскольку она долговечна, – их визитная карточка.
Всему в колледже была словно на роду написана долговечность – и жизни не в меньшей мере, чем кирпичам в стенах библиотеки и книгам в литературе, особенно если разглядывать жизнь сквозь замочную скважину их обязательных тем: вечные возвращения, господство машины над человеком, нескончаемая сага предпочтений, отдаваемых пикантной смерти перед унылой жизнью, отдаваемых раз за разом вплоть до червивого оцепенения. Настоящая тайна – а она и есть та причина, по которой читаются (и уж определенно пишутся) книги, – была для них чем-то, что надлежало разобрать на части, опреснить и выработать, как рудное месторождение, оставив лишь груды сора, над которым можно посамодурствовать, выкапывая из него прискорбные, но еще более долговечные объяснения; иными словами, памятники самим себе. С моей точки зрения, преподавателей следует останавливать по достижении ими тридцатидвухлетия и запрещать им заниматься любимым делом до шестидесяти пяти, пусть проживают свои жизни, а не распродают их на вынос, – жизни, полные двойственностей, быстротечностей, сожалений и сомнений, – и чтобы они ничего публике не объясняли почти до самого конца, когда ни на что другое способны уже не будут.
Объяснения – вот корень всех наших бед.
Истина состоит, разумеется, в том, что они поступали в точности как я – старались не подпускать к себе сожаления ближе, чем на расстояние вытянутой руки, – дело очень разумное, если ты хорошо в нем поднаторел. Но они-то решили, что и вправду не обязаны ни о чем больше сожалеть! А то ведь обнаружится нечто, не являющееся абсолютно вечным и утешительным, а ты за него потом отвечай. Решили вести безупречную жизнь. Что уже ничуть не разумно, поскольку лучшее, что ты можешь сделать, это постараться не давать сожалениям, увильнуть от которых все равно не удастся, править твоей жизнью, пока будущее не преподнесет тебе что-нибудь новенькое.
В результате когда те же самые люди вдруг сталкиваются с настоящей двойственностью или настоящими поводами для сожалений, например, в положении столь простом, как необходимость сказать ранимому молодому коллеге, который им, может быть, даже и нравится, с которым они сто раз обедали, – сказать ему, чтобы он шел куда подальше и искал там другую работу, или столь сложном, как крупнокалиберная, разнузданная измена в семье кого-то из них (а с коллегами это случается сплошь и рядом), они ведут себя так, что ты думаешь: невозможно быть более бестолковым, менее подготовленным или более склонным терять присутствие духа, – и все потому, что никто из них не способен объяснить себе случившееся или не желает его объяснять, и дело с концом. А то и хуже – норовит сделать вид, что ничего неприятного с ним вовсе и не случилось.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!