Сексус - Генри Миллер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 145
Перейти на страницу:

После краткого отдыха мы тщательнейшим образом помогали модели восстановить первоначальное положение. Необходимое и довольно деликатное маневрирование: опустить или приподнять ягодицы, чуть повыше задрать ноги и чуть пошире раздвинуть их. Проделывал это Ульрик очень ловко.

– Думаю, вот так будет хорошо, Люси, – доносится до меня его голос во время очередной манипуляции – Вы сможете теперь продержаться, Люси?

Замерев в похабной позе, Люси типично по-негритянски поскуливает, что означает, очевидно, полную боевую готовность.

– Долго мы вас не задержим, – успокаивает Ульрик и едва заметно подмигивает мне – Выполняем продольную вагинацию, – торжественно провозглашает он, поворачиваясь в мою сторону.

У Люси ушки на макушке, но такой жаргон ей непонятен Слова вроде «вагинации» для нее как влекущий, таинственный дин-дон колоколов. Я встретил ее с Ульриком как-то на улице и услышал ее вопрос «А сегодня мы будем делать вагинацию, мистер Ульрик?»

Из всех моих приятелей больше всего у меня общего с Ульриком. Он представлял для меня Европу, ее смягчающее, цивилизующее влияние. Мы могли часами говорить с ним об этом мире, где искусство кое-что значит в жизни, где можно преспокойно усесться в самом людном месте и, глядя на проплывающую мимо жизнь, думать о своем. Отправлюсь ли я куда-нибудь? Не слишком ли уже поздно? Как мне там жить? На каком языке разговаривать? Когда я всерьез задумывался об этом, все казалось мне безнадежным. Только отважный, с жилкой авантюриста человек мог бы осуществить эту мечту. Ульрик сделал это – но всего на год и ценой тяжкой жертвы. Десять лет ненавистной работы ради того, чтобы сбылись его сны. Теперь сны кончились, и он вернулся туда, откуда начинал. По сути, он был отброшен еще дальше теперь ему еще труднее примириться с осточертевшей поденщиной. Для Ульрика то был саббатикальный год[10], но теперь отпуск кончился, мечта обернулась полынью и горечью, а годы прошли.

Поступить так, как поступил Ульрик, я никогда не смогу. Мне никогда не удастся принести такую жертву, не помогут и каникулы, какими бы долгими они ни оказались. Моя политика – сжигать мосты и смотреть лишь в будущее. Если я ошибаюсь, то это всерьез. Когда споткнусь, то падаю на самое дно пропасти, пролетаю весь путь до конца. Единственное, что меня выручает, – моя живучая упругость. Мне всегда до сих пор удавалось отскакивать. Как мячику. Правда, иногда отскок похож на съемку в замедленном темпе, но перед Всевышним скорость не имеет особого значения.

В квартире Ульрика не так уж давно я и закончил свою первую книгу – книгу о двенадцати посыльных. Я работал в комнате его брата, и там же, чуть раньше, некий издатель журнала, пробежав несколько страниц еще не оконченной повести, небрежным тоном излагал мне, что у меня нет ни крупицы таланта, что я не знаю самых элементарных вещей в писательстве, короче, я – настоящий графоман и мне остается только забыть обо всем этом и начать зарабатывать честным трудом. И еще один придурок, который написал книжку об Иисусе-плотнике, вскоре пошедшую нарасхват, сказал почти то же самое.

– Да кто они такие, эти говнюки? – спрашивал я Ульрика. – Откуда они вылезли со своими поучениями? Что у них вообще за душой, кроме умения делать деньги?

Ну ладно, ведь я рассказывал о Джое и Тони, моих детских друзьях. Я лежал в темноте, маленькая веточка, брошенная в поток Японского течения. Я возвращался к простодушной абракадабре, соломинка, запеченная в кирпич, грубый набросок, храм, которому предстоит воплотиться и явить себя миру. Я вставал, включал свет, мягкий, рассеянный. Мне было чисто и светло, словно раскрывшемуся лотосу. Я не метался из угла в угол, не вцеплялся себе в волосы. Я медленно опускался на стул возле стола, брал карандаш и начинал писать. Самыми простыми словами описывал я тепло, идущее от материнской руки, когда мать ведет тебя в залитые солнцем поля, описывал свой восторг при виде бегущих навстречу мне, раскинув руки, Джоя и Тони и их лица, сияющие радостью. Точно заправский каменщик, укладывал я кирпич за кирпичом. Получалось нечто вертикальное, не травинки, лезущие из-под земли, а что-то конструктивное, спланированное. Я не торопился поскорее закончить. Я останавливался не раньше, чем видел, что сказал все, что мог. Потом не спеша перечитывал написанное от начала до конца, и слезы выступали у меня на глазах. Такое не показывают издателю. Такое прячут в ящик, хранят, как детский локон, как первый выпавший молочный зуб, берегут, словно залог выполнения обещанного.

Каждый день мы убиваем в себе лучшие порывы. Вот откуда наша душевная боль, когда строки, написанные рукой мастера, воспринимаются нами как наши собственные; это о нас, о слабых ростках, затоптанных из-за неверия в собственные силы, в свои мерки добра и красоты. Любой из нас, если он отречется от суеты, если он будет беспощадно честен с самим собой, способен выразить самую проникновенную правду. Все мы – ветви одного ствола. Нет ничего таинственного в происхождении вещей. Все мы – часть сотворенного, все мы – короли, все мы – поэты, все – музыканты. Надо только открыть и выпустить на волю то, что заключено в тебе с самого начала.

Происходящее со мной, когда я пишу о Джое и Тони, равносильно откровению. Мне открывается, что я могу сказать все, что хочу сказать, если ни о чем другом не стану думать, если сосредоточусь только на одном и если я готов примириться с последствиями, которые неизбежно влечет за собой всякое чистое деяние.

2

Через два-три дня я впервые встретился с Марой при дневном свете. Я ждал ее на Лонг-Айлендской станции в Бруклине. Было шесть пополудни по летнему времени, чудесный, озаренный солнцем час, способный преобразить даже такой мрачный склеп, как зал ожидания Лонг-Айлендской железной дороги. Стоя возле дверей, я увидел, как она пересекает рельсы под эстакадой надземки; в тот час даже это отвратительное сооружение было заботливо присыпано солнечно-золотистой пудрой. На Маре был костюм в крапинку, чуть полнивший и без того пышную фигуру. Бриз бросал пряди глянцево-черных волос в ее тяжелое, очень белое лицо, и она смахивала их, как смахивают капли. Я смотрел, как она идет стремительным, упругим, широким шагом, такая уверенная и в то же время настороженная, и мне виделось исполненное естественной грации и красоты животное, ступающее сквозь раздвигающийся кустарник. Этот день был ее, он принадлежал этому цветущему, здоровому созданию, одетому с совершенной простотой и говорящему с непринужденностью ребенка.

Мы собрались провести вечер на пляже. Я испугался, не будет ли ей холодно в таком легком наряде, но она сказала, что ей никогда не бывает холодно. Слова просто вскипали у нас на губах, так мы были счастливы. Притиснутые в битком набитом вагоне к самой кабине машиниста, мы почти касались друг друга лицами. Нашими лицами, освещенными солнцем. Как не похож этот полет над крышами на унылую, одинокую, тревожную поездку, когда я ехал к ее дому в воскресное утро! Возможно ли, чтобы жизнь так решительно меняла свой цвет за крохотный отрезок времени?

1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 145
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?