Письма о письме - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
[Джону Уэббу]
11 декабря 1960 г.
[…] Вы мне давно как-то сказали, что отказываете «именам» направо и налево. Похоже, стало быть, что вы отбираете то, что вам нравится, и лишь это любой редактор в силах сделать. Я однажды был редактором «Арлекина», и у меня есть представление о том, что попадается в смысле поэзии – сколько скверно написанной любительской неоригинальной претенциозной поэзии приходит почтой. Если печатать «имена» означает печатание хорошей поэзии… тогда дело не-имен писать поэзию до того хорошую, чтобы пролезть. Просто отвергать «имена» и печатать 2-сортн. поэзию неизвестных… этого они хотят?.. разновидность новой неполноценности? Выбросить ли нам Бетховена и Ван Гога ради музыкальных попевок или мазни дамы через дорогу лишь потому, что ее имени никто не знает? Пока я был в «Арлекине», мы сумели напечатать только ОДНОГО ранее не издававшегося поэта, 19-летнего мальчишку из Бруклина, если я верно помню. И то… лишь отрезав целые куски от 3 или 4 стихотворений, которые он прислал. А после этого он уже никогда больше не слал нам ничего хоть отчасти стоящего. И письма мы тоже получали, огорченные письма с жалобами и от известных, и от неизвестных. Я по полночи не спал, писал 2– или 3-страничные отказы, почему я чувствую, что эти стихи не годятся – вместо того чтоб написать «извините, нет» или заполнить отпечатанный бланк отказа. Но недосыпал я зря; столько стихов не написал, а надо было; столько пьянств, пьес, скачек пропустил, а не стоило; оперы, симфонии… потому что ничего больше не получил за СТАРАНЬЯ свои, за попытки быть порядочным, теплым и открытым… кроме рыкающих горьких писем, сплошь проклятья, тщеславье и война. Я б не отказался от крепкого анализа своих недостатков – но посланья, в которых хнычут и рычат, – нет, к черту, нет. Очень странно, думал я, как люди могут быть такими кончеными «говнюками» (пользуясь одним из их определений) и при этом сочинять поэзию. Но теперь, познакомившись с несколькими, я знаю, что это совершенно возможно. И я не о чистом бое, не о бунтаре, не о мужестве; я про скудоумных рвачей славы, сбрендивших по деньгам, духовных карликах.
В «Коне в огне», опубликованном в «Мишенях» 4 в 1960 г., Буковски ругает «Кантос» Паунда.
[У. Л. Гарнеру и Ллойду Алпоу]
Конец декабря 1960 г.
[…] Старина Эз [ра Паунд], вероятно, зубы себе выплюнет, когда прочтет «Коня в огне», но даже великие иногда могут жить в заблуждении, и нам, мелким, остается исправлять их застольные манеры. И Шери Мартинелли взвоет, но чего ж они тогда рыдали над своей драгоценной канто, а потом мне об этом рассказали? Я человек опасный, если нас с пишущей машинкой на волю выпустить.
[Джону Уэббу]
Конец января 1961 г.
[…] Как начинаешь врать себе в стихотворении просто для того, чтобы сделать стих, тут-то и пиши пропало. Поэтому я не перерабатываю стихов, а отпускаю их с первого раза, потому что, если я первоначально соврал, незачем вгонять костыли по шляпку, а если я не врал, ну так, черт, и волноваться тут нечего. Я могу читать какие-то стихи и просто чувствовать, как их строгали, клепали и драили. Теперь такой поэзии много идет из «Поэзии» Чикаго. Листаешь страницы, а там одни бабочки, почти что бескровные мотыльки. На самом деле я поражаюсь, когда просматриваю этот журнал, – оттого, что ничего не происходит. И, по-моему, такое они и считают стихом. Скажем, что-то не происходит. Аккуратно уложенное в строчки нечто, такое тонкое, что его даже не ощущаешь. От этого все и выглядит смышленым искусством. Чушь! В хорошем искусстве смышлено лишь одно – если оно встряхивает в тебе жизнь, а иначе это вздор, а отчего это вздор – да в «Поэзии» Ши? Это вы мне скажите.
В 1956-м, когда я впервые начал писать поэзию в преклонные свои 35, выхаркнув желудок через рот и жопу, и мне хватило ума больше не пить виски, хоть одна дама и утверждала, будто я шатался у нее по квартире в прошлую пятницу, распивая портвейн, – в 1956-м я отправил в «Эксперимент» горсть стихов, что (которые) они приняли, а теперь, 5 лет спустя, они мне говорят, что одно опубликуют, и это замедленная реакция, если я какую и видал. Мне говорят, что в свет выйдет в июне 1961-го, и, наверно, когда я его прочту, оно будет как эпитафия. И потом она мне предложила выслать ей десять долларов и вступить в «Группу Эксперимент». Естественно, я отказался. Боже, сегодня на Вместе в средних заездах я б от лишней десятки анусом дикси свистал.
Коррингтон мне говорит, что считает, будто у Корсо и Ферлингетти это есть. Я не настолько хорошо начитан, как следовало бы. Но мне кажется, что в современном поэте должен быть поток современной жизни, и мы теперь уже не можем писать, как Фрост, или Паунд, или Каммингс, или Оден, они уже, кажется, немного сошли с дорожки, как будто с шага сбились. По моему мнению, Фрост всегда не в ногу шел, и ему с рук сходило много белиберды. И еще бы, его разукрасили, как дохлый манекен в снегу, и дали болботать сквозь его умирающее зрение и прозрение на инаугурации. И впрямь очень прекрасно. А еще немного такого же – и я попробую поискать членскую карточку Коммунистической партии, или старую черную нарукавную повязку, или какого-нибудь педика, чтоб отмотал меня, как ему только понравится. Надеюсь, я никогда не состарюсь так, чтоб больше не помнить, но, конечно же, Фрост всегда ставил на фаворита, и если ему даже нравились рискованные ставки 60 к одному, он об этом помалкивал. […]
Было время в Атланте, когда я еле видел конец электропровода – он был обрезан, а лампочки там не было, а я сидел в бумажной хибаре за мостом – квартплата один доллар и 25 центов в неделю – и холод стоял, а я пытался писать, но в основном мне хотелось чего-нибудь выпить, а мое калифорнийское солнышко очень и очень далеко, и я думал, ну, черт, хоть немного согреюсь, и дотянулся, и схватился рукой за провода, но они мертвые были, и я вышел наружу, и встал под замерзшим деревом, и принялся смотреть сквозь теплое обледенелое стекло в окне, как какой-то бакалейщик продает какой-то женщине буханку хлеба, и они стояли десять минут и болтали ни о чем, а я за ними наблюдал и сказал себе: клянусь, клянусь, ну его все к черту!, и поднял взгляд на замерзшее белое дерево, и его ветки никуда не показывали, только в небо, которое не знало, как меня зовут, и оно мне тогда сказало: я тебя не знаю и ты ничто. И как же я это чувствовал. Если есть какие-то боги, их дело – не мучить и не испытывать нас, чтоб убедиться, что мы годимся для будущего, а делать нам какое-нибудь бого-клятое бого-добро в настоящем. Будущее – лишь скверная догадка; это нам еще Шекспир сказал – иначе мы все б туда полетели. Но лишь когда человек доходит до того рубежа, когда дуло пистолета в рот, тогда он видит у себя в голове целый мир. Что угодно другое – домыслы, домыслы и херня на постном масле, и брошюрки.
[Джону Уэббу]
25 марта 1961 г.
[…] меня беспокоит, когда я читаю про старые парижские группы, или кого-то, кто знал кого-то в старину. Они, значит, тоже этим занимались, стародавние и нынешние имена. Думаю, Хемингуэй сейчас об этом книгу пишет. Но, несмотря на все, мне в это слабо верится. Терпеть не могу писателей или редакторов, или кого угодно, кто желает говорить об Искусстве. 3 года я жил в трущобной ночлежке – еще до кровотечения – и каждый вечер напивался с бывшим зэком, горничной, индейцем, девкой, которая будто носила парик, но не носила, и 3 или 4 бродягами. Никто из них Шостаковича от Шелли Уинтерз отличить не мог, и нам было плевать. Главное было отправлять гонцов за бухлом, когда у нас пересыхало. Начинали мы с нижнего конца очереди, где у нас худший бегун, и если ему не удавалось – а надо понимать, почти все время денег у нас было мало или вовсе нисколько, – мы немного заглублялись до следующего лучшего. Наверно, это хвастовство, но лучшим гончим был я. И когда последний, шатаясь, вваливался в дверь, бледный и пристыженный, с инвективою на устах подымался Буковски, облачался в свою драную накидку и с гневом и уверенностью шагал в ночь, в «Винную лавку Дика», и я его разводил, и принуждал, и отжимал его насухо, пока у него голова кругом не шла; я входил с великим гневом, не побираясь, и просил того, что мне требовалось. Дик никогда не знал, есть у меня деньги или нет. Иногда я его обводил вокруг пальца – деньги у меня были. Но почти все остальное время их не было. Но так или иначе, он выставлял передо мной бутылки, паковал их, и я их забирал с гневным: «Запиши на мой счет!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!