Дети декабря - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
В этот раз дежурный вновь пустил их. Они пошатываясь побрели к палаткам. А потом он заметил меня, прикрикнул: «Иди к себе, поздно уже!» И пришлось подчиниться.
Но вечером следующего дня всё изменилось. Мама явилась бодрая, воодушевлённая. Отвела меня в сторону, попросила пройтись. Мы, по привычке взяв с собой всё самое ценное, вышли за территорию лагеря, бесцельно побрели мимо панельных девятиэтажек и зарослей ежевики.
– Я сегодня была у твоей бабушки, – мама начала без предысторий.
– Бабушки?!
Я не сообразил, о чём она. Я знал только одну бабушку. Ту, которая жила с нами в донбасской квартире, но умерла, когда я пошёл в первый класс. Перед этим она долго болела, и я, семилетний, помогал менять ей памперсы; теперь мне кажется, что ими, испачканными, пахнут все старики. Другой бабушки у меня не было. Дед же погиб на Великой Отечественной войне во время освобождения Польши.
– Помнишь ту женщину возле дома… отца? Пьяную.
– Да.
– Она дала мне адрес. Чтобы разыскать твоего… отца.
Мама помолчала.
– Я поехала. К его матери. К твоей бабушке.
– К бабушке? – всё ещё не веря, повторил я.
– К бабушке, её зовут Феодосия Самсоновна, но все называют её баба Феня, – кивнула она. – Отца там не оказалось, баба Феня давно не видела его, но, когда я всё рассказала… она предложила нам пожить у неё.
Так мы избежали чувства снега и одиночества в Петропавловске-Камчатском и остались под солнцем мёртвых в Крыму.
10
Это было непросто – приспособиться к жизни в деревне у бабы Фени. Возможно, так же непросто, как и к жизни в лагере. И главное – я не мог уяснить, поверить, что она – моя бабушка. Моя бабушка! Я даже не мог называть её так. Просто – баба Феня. Когда мама услышала это моё обращение, то тут же выказала недовольство.
– Она ведь может обидеться!
– А как же мне её называть?
– Бабушка!
– Ну ты же не говоришь ей «мама»…
Она растерялась, ведь сама всегда говорила «Феодосия Самсоновна» – и никак иначе. Сказать «мама» ей, наверное, было так же непросто, как и мне «бабушка».
Собственно, весь этот переезд в деревню ещё не воспринимался нами. Мы никак не могли принять, что будем жить здесь дольше чем месяц или два, что это не просто очередное временное убежище, где всё – от скрипящих кроватей до воды в бане – чужое, нам не принадлежащее, которое в любой момент отнять могут, – а большая, полноценная остановка, наш новый дом.
Нет, мы не рассчитывали, что кухня с дверью, обитой зелёной клеёнкой, тронутый ржавчиной холодильник «Минск», столы, заваливающиеся, как хромые собаки, старенький кинескопный телевизор, ожидающая дров печь – что всё это теперь наше, как в своей грубоватой, простецкой манере настаивала баба Феня. После того как у нас отняли то немногое, что мы успели скопить, в том числе и здоровье, нервы, такая щедрость не могла восприняться сразу – требовалось время на адаптацию. И внутри по-прежнему сидел червячок, свербящий, ноющий: а вдруг всё снова отнимут? Одно мгновение – и жизнь выдаст издёвку, принесёт горе, как тогда, у изуродованного снарядом дома, или у сгоревшей трущобы отца, или в лагере потерянных беженцев. Мы не могли даже помыслить о новой жизни – не то что принять её.
Но постепенно всё же обтёсывались, привыкали друг к другу. И тут больше всего помогал совместный труд. А сделать в деревне многое надо было. И в хате, и на огороде.
Однажды, устав так, что у меня поднялась температура, я ядовитым шёпотом пожалился маме:
– Может, баба Феня нас батраками взяла?
Сказал – и тут же получил по губам.
Сама баба Феня не терпела лени. Плохо спавшая, кряхтевшая и сгорбившаяся, она поднималась с первой зарёй, несмотря на жару, обматывалась платками и, надев сиреневые калоши, шла в кухню. Пила там чай, съедала кусок хлеба с плавленым сырком «Дружба». И так – каждое утро. А после ковыляла на огород – крошечная, с двумя клюками, меня раздражал их стук по разваливавшейся бетонной дорожке; она напоминала жука-сизифа, день за днём волочившего свою ношу. Работа уже не давалась ей легко, как раньше, отдавалась ломотой, травмами, болью, и, отпахав сколько могла, баба Феня отлёживалась на тахте, выпив корвалола и обезболивающего. Чтобы после идти трудиться вновь.
Работала она ежедневно, приучая к труду и нас. Мы вычёсывали, вылизывали огород, боронили землю, завели петуха и семь кур, на которых баба Феня выделила свою пенсию, латали забор. Я видел, как к вечеру устаёт мама, но вместе с тем в бледности её измождённого, озабоченного лица замерцал свет, которого не было раньше, и восковая безысходность, будто нечисть изгнали, ушла из него.
Мама была городская, но деревенские дела схватывала охотно, вёртко. Они давались ей не без напряжения, но давались, а вот я, сколько ни старался – впрочем, старался я так себе, – раз за разом получал нагоняй от бабы Фени. Она ругала меня за вовремя не набранные вёдра, за неровно вставленные в землю дуги, за неумение растянуть плёнку, за испорченные саженцы, за брошенные на огороде вещи. В такие моменты баба Феня прикрикивала, пыталась делать сама, но часто не справлялась, падала и корила меня:
– Эх ты, негодный малый…
Слов она не выбирала. Говорила так, как в своё время, наверное, говорили ей. И, понимая это, я старался не поддаваться поднимающейся изнутри, точно изжога, горько-едкой обиде, но она всё равно душила, подчас доводя до протестного писка, отчего баба Феня принималась ругаться сама, шибче прежнего, пока вдруг не шикала, останавливая кутерьму спора: «Тише! Чего людей дивишь?» Эти её заглядывания на то, как живут другие, и без ссор раздражали: какой у её знакомой сын смышлёный, и как дружны Рябчиковы, и как соседская девочка до ста научилась считать – подавалось всё это в жалостливой, старческо-унылой манере, раздражавшей даже больше, чем сами слова. Но как только перебранка стихала и мы успокаивались, баба Феня тут же забывала причину ссоры, будто и не было наговорено друг другу столько бестолково-вздорного. Ни на кого она не держала зла.
Хотя жизнь покромсала бабу Феню прилично. Мужа она потеряла в песчаном карьере, где его придавило, когда он пошёл за землёй для постройки кухни, а сын – «непутёвый» – с ней почти не общался, только денег хватал. «Он и мальцом такой был: лындал всё где-то», – шамкала баба Феня о моём отце, которого на самом деле безмерно любила – вся хата была в его фотографиях, и я наконец в полной мере смог рассмотреть родное лицо, от которого мне достались мясистые губы и чуть изогнутые дугами брови.
Часто одними и теми же фразами баба Феня расспрашивала нас о том, как жили отец с матерью, и маме приходилось выдумывать чудаковатые семейные истории, которые я пересказывал после. Баба Феня слушала, кивала – ей приходилось говорить в правое ухо, им она слышала хорошо, а вот левое совсем оглохло, – и вроде бы соглашалась, но, похоже, скорее для вида; она была крайне проницательна.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!