Крик жерлянки - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Поначалу вновь пошли школьные истории. Преобладали виленские воспоминания. «В лицее нам учиться не разрешалось. Обеих моих подруг забрали. А у папы отняли сахароварный заводик…»
Только теперь Решке не без некоторого пафоса поведал о том, что на деле было лишь заурядным совпадением. Оказывается, вместе с родителями и братом он жил когда-то поблизости, на Хундегассе, чуточку наискосок отсюда, в скромном доме под островерхой крышей, разумеется, не в нынешней добротной копии, а, так сказать, в оригинале. Отец служил почтовым чиновником еще в «вольном городе Данциге». До главпочтамта от дома рукой подать. «Между прочим, отцовские родители похоронены в семейной могиле на Сводном кладбище, там же имелось зарезервированное место и для моих родителей».
«Мои папа с мамой тоже заранее знали свое место на виленском кладбище», — воскликнула вдова.
Тут-то, видно, их и осенило. А роды общей идеи получились быстрыми и легкими, потому что она давно уже свербила у них в уме; так же легко слетает с уст засевший в голове простенький, неотвязный мотивчик, особенно если он одинаково приятен и для польского, и для немецкого, и вообще для человеческого слуха.
Беседа затянулась, они несколько раз варили кофе, слушали перезвон колоколов, и вот, буквально за минуту до девятичасовых курантов, появилась на белый свет эта новорожденная мысль, которая сразу же была признана обоими счастливой и очень скоро обрела форму вполне конкретного замысла, призванного служить высокой цели примирения народов. Вдова отнеслась к этому замыслу с восторгом, вдовец же не преминул вернуться к своей теме «век изгнаний», он перечислил многие сотни тысяч тех, кого принудили к переселению или бегству — армян и крымских татар, евреев и палестинцев, бенгальцев и пакистанцев, эстонцев и латышей, поляков и, наконец, немцев, которым пришлось, бросив имущество и захватив лишь кое-какие пожитки, уезжать на запад. «Сколько их погибло в пути, ведь мертвых никто не считал… Тиф, голод, холод. Миллионы покойников. И никому не ведомо, где и кто похоронен. Их закапывали просто в придорожных канавах, иногда поодиночке, а иногда сразу помногу. Но нельзя забывать и о тех, кто развеян пеплом по ветру. Нельзя забывать о фабриках смерти, о массовом истреблении людей, о геноциде, о злодеяниях, которые непостижимы. Поэтому сегодня, в День поминовения…»
Позже Решке заговорил о том, что у людей часто возникает потребность найти последний приют там, откуда их изгнали, там, где по праву рождения человек как бы получил на земле свое место, впоследствии утраченное, вновь обретенное и отнятое опять. «Понятия «родина», «родимый край» гораздо ближе сердцу, чем такие понятия, как «отечество» или «нация», поэтому многие, хотя и не все (это чувство усиливается с возрастом), испытывают желание лечь после смерти в родную землю, причем нередко такое желание оказывается трагически неисполнимым, ибо его осуществлению препятствуют объективные обстоятельства. Но ведь речь идет о, так сказать, фундаментальном естественном праве. В перечне основных прав человека следовало бы закрепить и это право. Нет, я вовсе не имею в виду то «право на родину», которого добиваются иные деятели из наших «Союзов беженцев» — эта родина повинна в тягчайших преступлениях, ее мы потеряли навсегда, — но право мертвых на возвращение к себе на родину можно и должно было бы признать законным».
Думаю, профессор Решке, излагая свои рассуждения о смерти и последнем приюте, расхаживал по гостиной, как это он привык делать перед большой аудиторией. Он вообще любил долгие предисловия перед тем, как перейти к сути вопроса, а высказав какую-либо смелую мысль, он сам же ставил ее впоследствии под сомнение.
Другое дело — Александра Пентковская. Она предпочитала определенность. «Но почему «бы»? Ох, уж это мне сослагательное наклонение! Знаю, учила. Только лучше: «можно и должно признать законным», безо всяких «бы». И мы это сделаем. Мы скажем: когда человек умер, политика кончилась. У покойника ничего нету. Только последняя воля. Мама с папой до последнего дня чувствовали себя здесь чужими. Хотя иногда, когда мы ездили в кашубские горы, мама говорила: «Красиво тут. Совсем как дома!»
Когда вдова волновалась, а большое количество кофе, выпитого по ходу затянувшейся беседы, и пространные монологи профессора с их сослагательными излишествами не могли ее не разволновать, речь ее становилась еще более отрывистой и иногда не вполне грамотной. Однако приходится все цитировать дословно, как того требует документальность материалов, присланных мне моим одноклассником. Теперь, когда главная идея высказана, все пути назад для меня отрезаны. Кстати, приложенное к посылке письмо содержало немалое количество инсинуаций в мой адрес. Например, будто бы его самого и других соучеников восторгал мой трюк с заглатыванием живых жаб. Как бы то ни было, а его наживку я заглотнул.
* * *
По всей видимости, еще на рынке, самое позднее — на кладбище, Решке поинтересовался у Пентковской, разумеется, сопровождая свой вопрос комплиментами, откуда она знает немецкий язык. Однако подробный ответ приводился в дневнике лишь гораздо позже. «Ее мать не говорила по-немецки, зато говорил отец. В Познани она изучала не только историю искусства, но и германистику. К тому же ее супруг, неплохо владевший еще и английским, был, судя по всему, большим педантом. «Ни одной ошибки не прощал. Вечно поправлял». Витольду, ее сыну, это пошло на пользу. Он хорошо говорит по-немецки, только как-то уж очень заковыристо, пожаловалась Александра. Чего, дескать, о ней самой не скажешь. Это верно. Но и не так мало внимания уделяло государство моей позолотчице, посылая ее в зарубежные командировки на заработки валюты для казны. Она и сама так считает: «Три месяца в Кельне, четыре месяца в Трире. Каждый раз что-то в голове остается». Недавно, когда мы ездили с магнитофоном в Вердер, она даже спела мне кельнскую карнавальную песенку».
Но это произошло позднее, к тому времени их идея уже самообособилась, обрела размах и зажила собственной жизнью. А в этот вечер, когда впервые зашла речь о том, какие права остаются у человека после смерти, Пентковская разволновалась, заговорила еще более отрывисто, чем обычно, и даже стала примешивать к немецким польские слова: «Последний приют свят. Надо, чтобы люди, наконец, помирились. Есть такое немецкое выражение «кладбищенский порядок». Niemiecki porzadek! Вот пусть и будет немецко-польский кладбищенский порядок. Пора нам этому учиться».
Должно быть, в холодильнике нашлась вторая бутылочка красного болгарского вина. Во всяком случае, дневник отмечает, что Пентковская стала чаще смеяться. Решке даже попробовал пересчитать «лучики морщинок» в уголках ее глаз. Впрочем, едва идея была сформулирована, разговор перешел к таким скучным материям, как организация ритуальных услуг, транспортировка покойных, сложности с перевозкой гробов или урн через границу, зато поводом для ее смеха, звонкого, как бубенчик, послужила попытка Александра подобрать название для их общей затеи.
Он предложил: польско-германское акционерное общество по созданию миротворческого кладбища. Она возразила, что, поскольку «немцы богаче», они должны стоять на первом месте, то есть пусть акционерное общество называется «немецко-польским».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!