Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
– Юлька, ты, по-моему, боишься, – констатирую я и подаю ей платок дрогнувшей рукой.
– И ничего удивительного, – все еще хорохорится Юлька. – Со мной еще никогда ничего подобного не происходило. Так, по мелочи, да, случалось. А теперь… Это как в первый раз спускаться на горных лыжах по «черной» трассе. Но не более того, не более того!
– Юлька!!!
– Давай уедем, – вдруг говорит она, крепко прижимая к губам уголок платка, тот уголок, на котором изящно переплелись вышитые буквы. – Давай уедем. В Лондон. Пока все не перемелется.
– Юлька, я… не готов. В Лондон.
– Ты никогда не будешь готов. К такому нельзя подготовиться. Лучше махом. Как же тебе это доказать? А, Юрка? Уже год, как я тебя уговариваю. Поехали? Все будет хорошо.
– Я не о том. Я не готов, потому что нужно здесь разобраться сначала. Не оставлять за спиной того, кто в любую минуту может…
– Юра, о чем ты опять? – тоскует Юлька.
Я знаю: она боится, что я опять примусь за свое, начну плести про адово нашествие, про несуразные встречи с покойными знакомцами. Не буду. Сам знаю, что никаких таких встреч быть не должно, но если уж они случаются, и все чаще, то творится в этом мире несообразное. Но я все равно не найду слов, чтобы объяснить и доказать что-либо Юльке, раз нет у нее желания вглядеться в иные странности происходящего вокруг. А ведь стоит только вглядеться или хотя бы просто не отворачиваться, и увидишь, как все зыбко и сколько миражей вокруг в смысле самом прямом, а не переносном. Что вокруг не гротеск, не карикатура, не маска, а истинное уродство.
Но дело не в этом. Просто, отмотав срок, пройдя зону с ее культом зла, вполне приземленного зла, деятельного, предприимчивого, а не какого-нибудь высокофилософского и потому декоративного, я точно знаю: врагов нельзя оставлять за спиной. И поездка в Лондон, где сейчас «Л. М.», не должна омрачаться здешней грызней. Тем более что на поездку эту мне так сложно решиться, сложно до замирания сердца. Поэтому я намерен во что бы то ни стало сначала вывести на чистую воду эту самую Одетту Лебеденок. Или того, кто ее подначивает.
– Юлька, дай мне журнал.
Я листаю страницы. Одетта Лебеденок, как же. Какая там Одетта Лебеденок! Вот он, портрет на весь разворот. Черный паричок, серьга в ухе, самодовольно выпяченный живот, вислые усы. Многообещающая улыбочка из-под усов. Некролог? Как бы не так! Ожил, стало быть, поправился. «С возвращением, наш любимый Пипа!» А уж несколько месяцев твердили о том, что стал он инвалидом и не в себе – памяти нет и заговаривается. Я ликовал. Юлька помолодела. И что же, снова?
Юлька с мая (к моему, замечу, удовлетворению) не снимает со счета сумасшедших денег, которые идут неизвестно куда. То есть известно, конечно, – на прокорм шантажиста. Шантажиста-то я, мне казалось, извел. Шантажист родом из тех, существования которых под вольным небом Юлька никак не допускает.
Ничего не поделаешь, демонстрирую портрет бедной Юльке:
– Одетта Лебеденок? Погляди-ка на «Лебеденка». Узнаешь? Оголодал, должно быть, бедняжка Пипа в болезни, озлился и начал травлю.
– Опять ты за свое, – бормочет она совсем растроенно. – Я же тебе объясняю…
Объясняет она. Это она мозги мне канифолит, гонит порожняк, рассуждая о неизбежной закономерности случившегося.
– Юля, глупо это. С балкона его сбросил, представь себе, я. Собственноручно. Никто не видел. Там только два субъекта занимались любовью, но они были слишком увлечены процессом, чтобы обращать внимание на то, что творится вокруг. Легко догадаться, почему я это сделал.
– Ты все слышал? – грустно сипит Юлька в шарф и комкает платочек с инициалами.
– Вот именно. Полагаю, меня до сих пор не замели лишь по одной причине: Пипа сам решил расправиться со мной. С нами, Юлька. Статейка – первая капля, причем злодеем-то выставляют только меня, а тебя пока лицемерно жалеют. Статейка – сигнальчик, вполне гуманный по понятиям этого мерзавца: не заплатишь, будут еще публикации, где тебя разденут и вымажут дерьмом. Не заплатишь опять – вывернут наизнанку, выпотрошат, и нет тебя больше, светская львица Юлия Мистулова, и пропадать тебе в безвестности, всю жизнь дрожать и скрываться, если случится так, что останешься жива. Прошлое же «темной лошадки» Юрия Мареева будет подано на десерт. В любом случае, Юлька, сначала он нас оберет, потом уничтожит. Меня, я догадываюсь, уничтожит в смысле самом прямом – физически. Не скажу, что мне нечего терять, но теперь уж кто кого. Ты это понимешь?
Кто кого. Поэтому для меня статейка – вызов, повод начать войну, которая когда-нибудь должна была начаться. Пусть сейчас. Как бы ни была нежелательна катастрофа, которой все может завершиться. Подобное уже случалось со мной. В другом месте, в другое время, о котором не забыть.
* * *
Время наступило непонятное и голодное. Последние годы на просторах нашей родины повсеместно были тощими, но Юру заботы о хлебе насущном в жизни минувшей и свободной не особенно угнетали по причине его некоторой социальной элитарности. Даже в бедноватые студенческие годы хлеб насущный давался ему днесь – всегда и безусловно, и это было само собой разумеющимся. Нынче, однако, жизнь вывернулась наизнанку, и все, что она обещала, и все Юрины сделки с самим собой оказались ничтожны.
Время наступило голодное даже на воле, а на зоне и подавно. Кормежка стала совсем уж несъедобной к девяностому году, в продуктовом ларьке торговали засушенными облупившимися пряниками и маргарином, не прогоркшей у которого оставалась лишь самая сердцевина бруска.
Летом и осенью выручала расконвойка – приходил «покупатель» из местного полуживого колхоза. И группу расконвоированных, освобожденных от работы в деревообделочных мастерских, и Юру в их числе, выпускали на колхозные поля, где работать было некому, а редиска и брюква росла, и морковка была в радость. К осени же наливалась, как могла, капуста. Там же на прополке иногда работали и женщины из большой соседней зоны. И тогда расконвойка превращалась в брачный праздник: в высокой лебеде, которой заросли грядки, уединялись сговорившиеся пары. Летом и ранней осенью жизнь немного походила на жизнь.
Зима и весна во всех смыслах были тяжелым временем. Зимой и весной выручали только посылки, пусть и на две трети разграбленные в оперчасти. Содержимым посылок, вернее, тем, что от него осталось, в обязательном порядке полагалось делиться с членами твоего семейства. Существовали кружки или что-то вроде семейств, племен, в которые объединялись кенты, кореша, то есть близкие приятели, а также люди, если и не симпатизирующее друг другу в полном смысле этого слова, то, по крайней мере, друг другу не противные. Такое объединение становилось фактором выживания в условиях античеловеческих.
В кружках, они же кентовки или семьи, все, чем богаты его члены – куревом, чаем, мылом, съестным, – делилось поровну, кроме денег и личных вещей. Кружки могли между собою дружить или находиться в состоянии потенциальной войны. С представителями дружественных кружков, или семей, если те щелкали зубами, обнищав (что случалось нередко), делиться было не западло и даже рекомендовано неписаным законом. Поскольку ты сам по не зависящим от тебя причинам легко и в любой момент мог оказаться в положении нищего, и тогда тебе хоть немного, но воздавалось за совершенное в нужный момент вспомоществование.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!