Три грустных тигра - Гильермо Инфанте Габрера
Шрифт:
Интервал:
Мы выехали на Седьмую, пересекли Пятую авениду (которую Куэ называл Пятая обида) и свернули на Первую: он как будто дарил мне еще одну улицу Сан-Ласаро, и я вновь замечал море, теперь голубые осколки перемежались калифорнийскими виллами, летящими балконами, имениями, принадлежащими зажиточным семействам, отелями, театром «Бланкита» (Досточтимый Сенатор Вириато Солаун-и-Сулуета желал, чтобы в Гаване был самый большой в мире театр, и спросил: «У кого сейчас рекорд?» «У „Радио-Сити, сказали ему,“ — там шесть тысяч мест». В «Бланките» на двадцать больше), частными и общественными купальнями, пустырями («Рассмотрим пред»), где трава подбиралась к самым прибрежным утесам, а потом мы опять повернули к Пятой авениде и проехали по всей Третьей, чтобы попасть к тоннелю, и, летя по этой утопающей в садах улице на скорости сто километров в час, рассекая ее головокружительные заросли, я понял, почему Арсенио Куэ так гонит.
Он не просто глотал километры (любопытно: все у нас на Кубе через рот, мы пожираем не только пространство, скушать телку — значит переспать, говноед или жополиз — это подхалим, а кабель жрать — голодать, нуждаться, а пожиратель огня — любитель подраться, есть с рук — значит подчиниться противнику или кого-то слушаться, а когда тебе удается кого-то обставить, ты говоришь: схавал), он боролся с самим словом «километр», и я подумал, что это сродни моим потугам помнить все или фантазиям Кодака, мечтающего, чтобы у всех женщин в мире было одно-единственное влагалище (называл он его, само собой, по-другому), или убеждению Эрибо, что звук — живой, или тщеславию покойного Бустрофедона, который желал быть самим языком. Мы были тоталитаристы: мы хотели тотальной мудрости, тотального счастья, мы хотели стать бессмертными, соединив конец с началом. Но Куэ ошибался (все мы ошибались, за исключением разве что Бустрофедона: он и вправду достиг бессмертия), ибо, если время необратимо, то пространство — необоримо и к тому же бесконечно. Поэтому я спросил:
— Куда мы теперь?
— Не знаю, — сказал он. — Ваши бабки — наши песни.
— Понятия не имею.
— Пляж Марианао, как тебе?
Я обрадовался. Думал, предложит махнуть до самого Мариэля. Когда-нибудь мы точно нарвемся на синего дракона, или белого тигра, или черную черепаху. И у Куэ небось есть своя Ultima Thule. Что я говорил? Мы резко затормозили на Двенадцатой перед красным светофором. Пришлось вцепиться в сиденье.
— «Воздух родит орла», Гете, — изрек Куэ. — «Светофор создает тормоза», Ай Майселф[85].
X
Мы ехали дальше в тени шапок деревьев (лавров или ложных лавров, джакаранд, цветущих фламбойянов и — поодаль — огромных фикусов в парке, перерезанном улицей, вечно не помню, как он называется, где эти гиганты похожи на дерево Бо, размноженное кощунственной игрой зеркал), и уже у сосен, ближе к берегу, я почувствовал запах моря, соленый, въедливый, как из открывшегося моллюска, и вслед за Кодаком подумал, что море — это такой орган, тоже своего рода влагалище. По сторонам промелькнули «Лас-Плайитас», «Кони-Айленд», «Румба Палас», «Панчин», «Таверна Педро» (по вечерам оборачивающаяся музыкальной устрицей с черной жемчужиной внутри — Чори, который пел и играл и смеялся над самим собой и над всем вокруг, один из самых достойных славы и, возможно, самый безвестный клоун на свете), маленькие бары, кафе, лотки с чем-то шкворчащим; все говорило, как на Авенида-дель-Пуэрто, что тут бульвар начинается и иссякает, и финиковые пальмы Пятой авениды сменились королевскими пальмами Билтмора, пузатыми и седыми, и тогда я понял, куда мы направляемся: к дороге на Санта-Фе. Вскоре (Куэ выжал газ) позади остались Вильянуэва и чем-то памятный пикен-чикен (picking-chicking) и поля для гольфа, а вместо этого возникли каналы и яхты, стоящие на якоре, и залив, и у горизонта стена белых, толстых, плотных туч — еще один Малекон.
— Ты бывал в Барловенто?
— Да, вроде с тобой ездили. Вот же он и есть…
— Я говорю, в баре в Ловенто, — поправил Куэ.
Хайманитас — модный пляж, но с шоссе Санта-Фе видны только несколько неуклюжих, безобразных бетонных домов, травмпункт, парочка замызганных баров да речушка, во время прилива превращающаяся в заводь, в которой застойная — не синяя, не бурая, не зеленая, а грязно-серая — вода рябит на солнце, потому что море рядом, хоть и не видно его, и бриз взлетает вверх по речному руслу, как дым по каминной трубе.
— Не помню, — помню, сказал я. — Он так и называется?
— Нет, называется он «Одиссея».
— Ага, а хозяин там Гомер. А рядом закусочная «Энеида».
— Серьезно, бар «Одиссея», в честь хозяина, Хуана. Фамилия у него такая — Хуан Одисеа.
— Поэзию рождает потрясение.
— Зашибись место. Сам увидишь.
Мы свернули направо, на новенький проспект с еще черным асфальтом и высокими изогнутыми фонарями, склонившимися над дорогой, как фитцджеральдовские женщины над любимыми, как допотопные хищные твари над добычей, как марсиане, шпионящие за нашей перипатетической цивилизацией. Вдалеке от дороги стоял отель или нечто, что задумывалось как отель, — квадратное здание. Мы ушли налево, между параллельными морю каналами, где местные дожи могут поставить автомобиль в cart-port, а катер — в yacht-port, обеспечив себе все пути к отступлению из этой богатейской Венеции. Я понимал, что это рай для таких, Куэк он. Проект (или его воплощение) оказался фальшивкой, пустышкой, но щедрая природа поделилась с ним — как и со всем в нашей стране — истинной красой. Прав был Ездок. Во многом место и впрямь зашибись. Мы подъехали к бару, стоящему на деревянном помосте в одном из боковых каналов и смотрящему на большую лагуну, тоже искусственную, в которой солнце дробилось на крупинки и прожилки морского золота. У бара раскинулись сосновая рощица и заросли дикого винограда. Я насчитал пять пальм, стиснутых исполинскими щупальцами маланги, а на шестой лиана погибла, и пальма стояла будто голая среди своих товарок.
— Вот он, аминь, — сказал Куэ. Я подумал, он, наверное, имел в виду «акме».
— Назад — попросил я.
— Зачем это?
— Назад, будь другом.
— Хочешь вернуться в Гавану?
— Нет, назад сдай, метров на двадцать-тридцать. Не разворачиваясь.
— Задним ходом?
— Да.
Он сдал. На той же скорости, что мы подкатили, рванулся метров на пятьдесят назад.
— А теперь потихоньку обратно. Подъезжай, только медленно.
Он тронулся, я зажмурил один глаз. Каналы, яхты на рейде, параллельное нам море медленно плыли мимо, показались бар, пруд и деревья, они приближались в одном измерении, плоско, и, хотя все это разноцветье я только что видел и запомнил, теперь свет в картинке вибрировал, и это было как в кино. Я почувствовал себя Филиппом Марло в романе Рэймонда Чандлера. Или, лучше, Робертом Монтгомери в экранизации романа Чандлера. Или, еще лучше, камерой, играющей глаз Монтгомери-Марло-Чандлера в лучших, незабываемых эпизодах «Леди в озере», которую я смотрел в «Алькасаре» 7 сентября 1946 года. Я сказал об этом Куэ. Не мог не сказать.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!