Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Посмотришь на русского человека острым глазком… Посмотрит он на тебя острым глазком… И всё понятно. И не надо никаких слов. Вот чего нельзя с иностранцем….
Афоризмы газетного остроумца Василия Розанова ценил Николай Гумилёв, едва не каждый день делившийся теперь с Ахматовой литературными впечатлениями. Помимо верной Тюльпановой, в эту осень романтический второгодник из Николаевской гимназии стал единственным царскосёлом, с которым обновлённая Ахматова охотно пускалась в разговоры.
Правда, стихи Анны Горенко не нравились и ему. Заинтересованно и внимательно слушая ахматовское чтение, Гумилёв затем долго рассуждал, что дар стихосложения осеняет свыше и потому о нём лучше забыть, а всё внимание обращать на форму выражения в стихах мысли или чувства. Поэту, по его мнению, дано лишь практически изучить форму своего словесного ремесла – всё остальное привносится извне и не зависит от человеческой воли; что же касается популярности или славы, то стоит поэту лишь задуматься о них – и он сразу теряет свою творческую силу, свежесть манеры и всё прочее. Ахматова была не согласна насчёт славы, но слушала Гумилёва с интересом. Летом он прочитал только что вышедший в русском переводе роман входящего в моду английского писателя Киплинга «Свет погас», очень увлёкся и теперь перелагал рассуждения главного героя романа, художника-баталиста Дика Хелдара, в какую-то собственную теорию. Разумеется, что и Ахматова, с лёгкой руки Гумилёва, тоже прочитала «Свет погас», и тоже не осталась равнодушной к прочитанному. Необыкновенно одарённые мальчик и девочка, Дик и Мейзи, знакомые с детства и с детства же поклявшиеся вечно помнить друг о друге, став оба художниками, встречаются вновь после долгой разлуки. Дик, прошедший неудачную суданскую кампанию 1885 года, вернувшись из Африки, рисует батальные сцены, верит в строгое академическое мастерство и смеётся над живописью Мэйзи с её импрессионистическими лирическими миниатюрами:
Специфический тёмный колорит в духе старых голландских мастеров мне нравится, но рисуешь ты, по-моему, слабовато. Изображение получается в искаженном ракурсе, словно ты сроду не писала с натуры…
Вспыхнувшая любовь переходит в соперничество. Мэйзи, в гордыне своей, решает написать новую «Меланхолию», чтобы превзойти самого Дюрера, а Дик начинает работать над собственной картиной на ту же тему – чтобы превзойти Мэйзи… Споры героев романа об искусстве мало трогали Ахматову. Гумилёв и так прожжужал ей все уши о том, что надо больше читать и учиться, точь-в-точь как Дик Хелдар: «На других нечего кивать. Будь у них такая же золотая душа, как у тебя, вот тогда иное дело. А так, заруби себе на носу, только твоя собственная работа решит, суждено ли тебе выстоять или пасть, и думать о других – значит лишь попусту тратить время…» и т. д. Зато трогательные сцены свидания героев на пустынном морском берегу, близ хутора, где они провели детство, Ахматова проглатывала залпом:
– Мейзи, пойдём со мной, и я покажу тебе, как велик мир. Работа всё одно, что хлеб насущный – это ясно само собой. Но постарайся понять, ради чего ты работаешь. Я знаю райские уголки, куда мог бы тебя взять, – хотя бы маленький архипелаг южнее экватора. Плывёшь туда по штормовым волнам много недель, и океанская глубь черна, а ты, словно вперёдсмотрящий, глядишь вдаль изо дня в день, и, когда видишь, как восходит солнце, становится страшно – так пустынен океан.
– Но кому же все-таки становится страшно – тебе или солнцу?
– Солнцу, само собой. А в океанской пучине раздаётся гул, и с небес тоже доносятся какие-то звуки. На острове растут орхидеи, которые смотрят на тебя так выразительно, разве только сказать ничего не умеют. Там, с высоты трехсот футов, обрушивается водопад, и прозрачно-зеленые его струи увенчаны кружевной серебристой пеной; в скалах роятся миллионы диких пчёл; и с пальм, глухо ударяясь оземь, падают крупные кокосовые орехи; и ты приказываешь служанке с кожей цвета слоновой кости подвесить меж дерев длинный жёлтый гамак, украшенный, словно спелый маис, пышными кистями, и ложишься в него, и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, и засыпаешь под этот шум…
Это показалось красивым, хотя так, конечно, не бывает (после наглого вранья херсонесской гадалки Ахматова научилась более трезво смотреть на подобные жизненные возможности). Что же касается Гумилёва, то Ахматова вскоре с удивлением обнаружила в себе некоторую зависимость от их встреч и литературных бесед. Следовало признать, что только с ним можно было теперь так же долго и увлечённо беседовать о книгах и стихах, как она уже привыкла летом в Одессе беседовать с Фёдоровым и его гостями. Правда, в отличие от Фёдорова, Гумилёв не рассыпался в комплиментах, не клялся поминутно в вечной любви и, чинно шагая рядом по аллеям Екатерининского парка, не обнаруживал ровно никаких признаков страсти – лишь в загадочно-неправильных чертах иконописного лица, мелькало иногда что-то лукавое, азиатское.
Наступал вечер. Позади остались Адмиралтейство и Турецкие бани, в которых никогда не мылись ни турки, ни русские; где-то вдали, за деревьями, вдоль Парковой улицы сияли электрические фонари. Башня чернела перед ними, заслоняя громадой своих живописно обрушенных стен и земляного вала матово-синее чистое осеннее небо:
– Похоже на дворец великанов…
Через циклопическую арку бредового создания Фельтена[206] они проникли в узкий коридор, из которого винтообразный пандус вёл на верхнюю площадку. Весь парк был теперь перед ними; за стрельчатыми арками павильона поднималась дубовая роща, скрывавшая Орловские ворота, а прямо внизу, на дне обрыва, брыкался игрушечный рыжий кирасирский конь, которого умело усмирял крохотный седок:
На Широкой Ахматова кротко выслушала всё, что Андрей Антонович думал о её «декадентских прогулках». В последнее время, появляясь в Царском Селе, отец семейства общался с домашними исключительно громогласно, срываясь поминутно на крики и ругань. Однако главным возмутителем спокойствия в семье Горенко этой осенью была, всё-таки, не Ахматова, а старшая сестра Инна. Былая смиренница, получив вместе с серебряной медалью Мариинской гимназии аттестат зрелости, вдруг взбунтовалась, твёрдо заявив родителям о своём непреклонном решении немедленно сочетаться узами законного брака с Сергеем Владимировичем фон Штейном.
Её избранник происходил из ополячившихся служилых немцев, приписанных в XVIII веке к дворянам Волынской губернии. Детство и юность Штейна прошли в Харькове, в семье дяди, профессора Харьковского университета, выдающегося лингвиста и теоретика искусства А. А. Потебни, от которого племянник унаследовал любовь к славянской филологии. Штейн поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, изучал языки и литературу западных славян (позднее он издал том «Славянских поэтов» в собственных «переводах и характеристиках»[208]). Отец Штейна служил письмоводителем канцелярии Академии наук и сотрудничал в Центральном комитете иностранной цензуры, сестра Наталья была одноклассницей Инны Горенко по царскосельской Мариинской гимназии. Энергичный и легкомысленный Штейн был заводилой большой студенческой компании, куда входили царскосёлы Валентин Анненский (сын директора Николаевской гимназии), Борис Мейер, Владимир Голенищев-Кутузов, Игнатий Варшавский, Иван Селивёрстов. Как и положено в студенческой bande joyeuse[209], нравы тут царили весьма вольные, а с точки зрения добропорядочных царскосёлов – и вовсе предосудительные:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!