Города и годы - Константин Александрович Федин
Шрифт:
Интервал:
Жестяными всхлипами пронзал округу Покисен. И не разобрать было, слушал ли Голосов песню иль думал о чем-нибудь своем, раскачиваясь на корточках.
Эй, ле-леле, Эй, ле-леле, Эй, ле, Эй, ле, Эй, ле-ле.
И когда остановились у въезда в ручьевские сады и стали оправлять расхлябавшуюся мокрую упряжку, Голосов спросил:
– Это ты по-фински?
Покисен улыбнулся, как ребенок.
Тогда Голосов улыбнулся тоже.
– А что, у вас оперы есть?
Покисен подумал, потом просто сказал:
– Дурак.
Ручьевские сады раскинулись на сотни десятин. Тесно прижались они друг к другу тугими, обмазанными глиной плетнями и через плетни подавали друг другу мохнатые руки вишняка и слив. У каждой избы был сад, и ко всякому саду вела дорога, по которой могла проехать телега, чиркая осями по торчавшим из плетней прутьям. Когда на дорогах встречались возы, мужики смекали, кому ближе до садовых ворот, пятили лошадей назад, заносили телегу в ворота и так распутывались. Только одна дорога – широкая, трактовая – прорезала сады, и вела она от полей, сквозь Старые Ручьи, в Саньшино.
Люди жили тут давно, отцы отцов и отцы дедов садили здесь черное дерево и китайку, царский шип и бергамот, а горький торон щетинился здесь путаными зарослями с незапамятных времен.
Напоить вдосталь стодесятинные гущи яблонь, вишен да всякой другой крупной и малой росли можно было только круговой порукой. И сады жили братьями. Узкие дороги меж плетней с весенних ден до заморозков лежали под болотцами, и нигде не жилось так привольно ужам да лягвам, как на этих дорогах. От сада к саду протягивались в воздухе желоба, ползли по земле канавки, и по вечерам, когда смолкали шорохи работы, торопливая капель вызванивала веселые частушки, сыплясь с желобов на деревья. Сотни десятин – кудрявых, густых, расцвеченных, – сотни десятин, убранных рукою человека, слушали тогда воду.
Голосов и Покисен въехали в Ручьи по тракту. Но впереди бежало стадо овец, поднимая непроглядный столб пыли, нужно было свернуть в сады, чтобы не задохнуться.
Тут почти по обоймы проваливались в колеях колеса. Подковы чвакали в размятой и жирной, как кулага, грязи. Дуга раздвигала податливый переплет вишен. Широкими ладонями хлопали по осям лопухи. Какой-то желоб сажен десять тянулся вдоль дороги, и, пока проезжали этот кусок, на спину лошади и в телегу рушился крупный холодный дождь. Лошадь вскинула морду, шумно раздула бока, отфыркнулась, пошла тихо. Голосов растер на лице капли воды, взглянул на Покисена и, словно сконфуженный, сказал:
– Хорошо…
– Председателю исполкома на правах дачника? – спросил Покисен.
Потом молчали, прислушиваясь к журчанью, переплеску и звону струек и капель.
На даче старший сын Покисена – остроплечий, сухой мальчуган – ползал вокруг кинематографа, щупал и трогал винтики, колесики, вертел ручку. В кухне, у русской печи, жена Покисена ломала хворост и мурлыкала песенку на языке, которого в Старых Ручьях никто не понимал и никто никогда не слышал.
И на том же непонятном языке товарищ Покисен вполголоса напевал трехмесячному своему сыну о том, о чем в Старых Ручьях никто не знал.
О том, что скоро, очень скоро, когда победит социальная революция и партия скажет:
– Товарищ Покисен, вы послужили революции, располагайте своей свободой, – вот тогда он отвезет маленького Отти на озеро Хэпо-Ярви.
– О, Хэпо-Ярви! Отти, крошечный Отти, ты еще не вдыхал его горклого запаха, еще не жмурился навстречу острому его ветру. Отти, крошечный Отти, ты еще не видел, как ветер Хэпо-Ярви скрепил на север мачтовые сосны, и твоих маленьких ушей не коснулся свист поднятого с дюн песка.
– О, Хэпо-Ярви! Нигде не бежит так быстро конь, как по льду Хэпо-Ярви, и нигде не катятся так лыжи, как по склону его береговых гор.
– И как умеет Хэпо-Ярви молчать! И как кричит, ревет и свищет Хэпо-Ярви, когда буря идет со шхер!
– А какие качели, Отти, какие качели расставили храбрые люди на берегу Хэпо-Ярви – качели такой вышины, что сердце готово выскочить из груди, когда они взовьются над водой. А песни, какие песни поют люди на этих качелях по ночам, когда луна смотрит на дно Хэпо-Ярви! Отти, крошечный Отти, слушай:
Эй, ле-леле, Эй, ле-леле, Эй, ле, Эй, ле, Эй, ле-ле.
Высокие, тонкие вскрики пробежали по верхушкам яблонь, зарылись в гущу сада, пропали. Покисен прижал к груди укутанного кружевами Отти и смолк.
Жене, которая пришла кормить ребенка, он шепнул:
– Я рассказал ему про Хэпо-Ярви.
И она чуть слышно поблагодарила:
– О, ты!
Воздух стянуло студью заморозка, какая выпадает октябрем, после тихого дня, отогретого солнцем. От этой студи и оттого, что хотелось уже посидеть по-зимнему – в пахучей тесноте, вокруг огня, – окна дачи закрыли наглухо.
Военный летчик Щепов – худой, обтянутый фуфайкой, в узких зашнурованных до колен сапогах – ходил мимо стола. Героиня семидольского театра следила за ним из уголка большими, засоренными карандашом глазами. Ее все звали по имени и отчеству – Клавдия Васильевна, – и Щепов посмеивался над ней: какая популярность!
Рита забралась на диван и не шевелилась.
– У вас воспаленное воображение, – говорил Щепов, обрезая слова короткими шагами. – И ваша лихорадочность – от боязни, что вы ошибаетесь. Какая, к черту, в Семидоле революция? Четыре маслобойки и одна мельница. Пролетариат?
– Ты ничего не понимаешь! – кричал Голосов, подскакивая на стуле. – Наша задача…
– Дай я кончу. Вот вы – что ни на есть ответственные большевики – уехали в субботу из города. Знаете, что там осталось? Если не считать военкома, остался в неприкосновенном целомудрии Семидол царя Гороха. Весь город пополз ко всенощной, к Покрову пресвятой богородицы. В исполкоме дежурная сторожиха вяжет варежки, у особого отдела заснул красноармеец, а заведующий народным образованием рубит в корыте капусту для пирога. Ладно еще, что вы печатаете «Известия» на бутылочной бумаге. Она хоть и плохо, а раскуривается. Вот вам и революция.
– Наше дело – привлекать к себе новые кадры…
– Пошел к черту с этими словами! Я говорю тебе, что здесь за кадры.
– Виноват, – вступился Покисен, – если я вас точно понимаю, вы говорите, что Семидол контрреволюционен? Ну, а борьба с контрреволюцией разве не та же…
– Да какая здесь, к черту, контрреволюция? Болото с лягушками, больше ничего. Квакали раньше, квакают теперь.
Щепов остановился, скрестив руки. Взгляд его был блесток от веселого задора, голос – отточен и упруг.
– Посмотреть на вас со стороны – восьмидесятники! Сема для пущего сходства даже волосы отрастил. Собрались вечерком у
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!