Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия - Б. Г. Якеменко
Шрифт:
Интервал:
Разумеется, так было не всегда. В Освенциме, например, некоторым категориям заключенных разрешалось писать письма. Однако их требовалось писать только на немецком языке, они подвергались тщательной цензуре, должны были содержать не более 15 строк и включать в обязательном порядке фразу: «Я здоров и чувствую себя хорошо». Кроме того, евреев заставляли писать более поздние даты отправления письма, что приводило к тому, что близкие и знакомые получали письма, авторов которых уже давно не было в живых[666]. То есть эти письма ничего адресату не сообщали, кроме того, что автор письма еще жив. В свою очередь, оставшиеся на свободе родственники заключенных пытались связаться с последними через письма и посылки (особенно на довоенном этапе существования концентрационных лагерей), но часто этот способ связи также лишь усиливал отчужденность. Посылки или отправлялись на лагерную кухню, или разворовывались[667], а пришедшие в лагерь редкие письма, как вспоминает Б. Беттельгейм, часто сжигались на глазах у адресатов или же их содержание передавалось адресату в такой издевательской форме, что ничего нельзя было понять[668]. Именно так, как «полный разрыв связей со средой, процесс, обратный творению, рас-творение», описывает смерть Ф. Дольто[669].
В обычной жизни ощущение близости смерти приводит большинство людей к мысли о необходимости переосмыслить свою жизнь, постараться что-то исправить. Вопрос «Что ты будешь делать, если узнаешь, что через день (неделю, месяц) ты умрешь?» давно стал общим местом, но при этом всегда останется актуальным. Оставшееся до смерти время – в том случае, если человек знает хотя бы приблизительно срок ее наступления, – как правило, тратится на то, чтобы совершить ревизию ценностей, что-то исправить и что-то успеть. В обычной жизни главное и неглавное, важное и неважное перемешаны, но в преддверии смерти отбрасывается все сиюминутное и случайное и остается то, что представляется человеку не только самым важным, но и оправдывающим его перед лицом смерти, которая выступает в роли и судии, и палача.
В лагере человек, как уже говорилось, ежедневно и ежеминутно сознавал близость смерти и даже уже пребывание в ней. Однако он не имел возможности ничего пересмотреть и переосмыслить, так как от этого пересмотра не зависел ни срок наступления смерти, ни ее характер. Таким образом, реальной становилась смерть, в то время как жизнь теряла все признаки жизни, приобретала неизменяемость и становилась, прямо по М. Хайдеггеру, «бытием-к-смерти». Жизнь и смерть становились почти неразличимы типологически, по своим базовым характеристикам, так как «бытие-к-смерти» снимало любые вопросы по поводу сроков и характера смерти биологической. Умереть может лишь то, что живет, то есть конец человека виден только стороннему наблюдателю, например охраннику на лагерной вышке, но не тому, кто находится «бытии-к-смерти».
В этих условиях неразличимости с жизнью смерть не могла подвести никакого итога жизни. Французский философ В. Янкелевич в своей работе о смерти писал: «Истина, говорил Грасиан, появляется только в конце всех концов, в самый последний момент. В свою очередь, Шеллинг называл «реминисценцией» («Erinnerung») обратное влияние конца на начало действия: начало становится понятным только в конце, прошедшее раскрывается только через свои последствия. Это особенно верно в отношении смерти: подобно тому, как в каждый отдельный момент последующее придает смысл предыдущему, можно сказать, что окончательный конец выявляет смысл всей продолжительности существования; придавая всему завершенность»[670]. В лагерных условиях всеобщий закон познания жизни через смерть не работал.
Если Христос в христианской традиции попирал смертью смерть, то в Концентрационном мире прямо противоположным образом смертью смерть утверждалась. Смерть, как «немецкий учитель», по выражению Целана, учила только тому, что жизнь в лагере, все ее составляющие есть «смертность», разлитая буквально в воздухе, – не случайно первое, что замечали прибывшие в лагерь, – это пронизывающее воздух зловоние. В некоторых лагерях, как, например, Треблинка, оно ощущалось на расстоянии до 20 километров! Е. Самуэль, жившая неподалеку от Треблинки, вспоминает, что запах лагеря был ужасен. «Из-за него нельзя было открыть окно или выйти на улицу. Это просто невообразимый запах»[671]. Узник Освенцима Н. Хейфец отмечал: «Еще за много километров до Освенцима в воздухе висел нестерпимо душный запах паленого мяса»[672]. «Когда с Майданека налетал ветер, жители Люблина запирали окна. Ветер приносил в город трупный запах. Нельзя было дышать. Нельзя было есть. Нельзя было жить», – писал Б. Горбатов[673]. А если вспомнить, что зловоние в европейской культуре и ментальности – это атрибут разложения и ада, то картина оказывается завершенной.
Когда же биологическая смерть все-таки наступала, человек лишался последнего права – права оставить память о себе. В европейской, даже секуляризованной, культуре вопрос о сохранении своего следа в мире после кончины был исключительно важен, этот след являлся своеобразной альтернативой физическому бессмертию. Поэтому погребальный обряд, его внешние формы и содержание, соотносился с качеством, уровнем прожитой жизни, становился маркером достойной и недостойной смерти. Военных хоронили с воинскими почестями, самоубийц не отпевали и закапывали за оградой кладбища, тела христианских мучеников, помещенные в раки, ставили в соборах для почитания. Достойная смерть могла оправдать недостойную жизнь, и наоборот: недостойная смерть накладывала печать на всю прожитую человеком жизнь, вызывала в сознании (особенно религиозном) множество вопросов об истинном образе и уровне жизни человека, считавшегося при жизни достойным членом общества. Смерть задает масштаб человеческой жизни, погребальный ритуал и надгробный монумент становятся сублимацией памяти о человеке.
Именно эту память стирали в Концентрационном мире. Еще при жизни в лагере человек лишался самоидентификации, имени, стереотипов поведения, способности мыслить, то есть, как уже говорилось, максимально приближался к животному. Человек не жил. После его смерти уничтожались все документы, с ним связанные. «Их фотографии, – вспоминала С. Шмаглевская, – которые хранились вместе с паспортами, начали сжигать… Эсэсовец Першель лично наблюдал за тем, как свозили в огромную кучу гигантские картотеки, несколько дней внимательно следил за нами, пока мы не закончили эту работу, а потом сам поджег и позаботился о том, чтобы сгорело все до единой бумажки… Документы, имена и фамилии, даты рождений, собственноручные подписи, фотографии, хранившие выражения лиц, адреса с разных сторон Европы – все это погибло в огне»[674]. С имущества погибших удаляли все знаки, указывающие на производителей и хозяев вещей. Суммируя, можно сказать, что таким образом гибли остатки повседневности человека. Единственное, что в лучшем случае от него оставалось, – это визуальная память о повседневном. Таким образом, после смерти узника можно было сказать
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!