Поклонение волхвов - Сухбат Афлатуни
Шрифт:
Интервал:
Она делала успехи в живописи. Сестры, «раскрасив» несколько листов, отступили; в луче весеннего света остались только он, что-то увлеченно показывающий Мутке на планшете, и она, с приоткрытым ртом.
Потом было несколько ее работ, внезапно зрелых. Объяснение с родителями: «Марфе Сергеевне больше не нужен учитель, она должна двигаться дальше…» Ее истерика, сухая гроза без ливня. Лето было жарким, над тротуарами неслась пыль. Гремело, капли не падали. Она вышла к нему, сонная, без Брюсова, и сказала, что им больше не нужно видеться.
Он перебрался к родителям – отец сделался совсем плох, мать не справлялась с его болезнью. Дом с тремя сестрами уменьшился, сжался; в памяти задержался лишь приоткрытый рот Мутки и поцелуй под аккомпанемент падающего планшета. Он просыпался ночью, глотал черный воздух и вспоминал о ней. Ее лицо заслоняло другое, проступало в нем, в другом – в том, которое он увидел на портрете, выпавшем из книги. (Крик отца. Голос матери: «Ну что ты смотришь?.. Это твоя несчастная бабушка, которую увели в плен».) В ушах шумел барабан, внизу живота росла боль. Он быстро, задыхаясь от отвращения к себе, спускал вскипевшее семя и проваливался в сон.
Дальше зарябило, как в синема: отец, летящий со строительных лесов; похороны по второму разряду, еловые ветки, венки, поминки; мать в черной шляпе, он сам, снова мать и какие-то люди с шевелящимися губами. Окончание Училища, серебряная медаль, первые заказы, планы продолжать обучение за границей. Дом с тремя сестрами ужался в охристую точку; две сестры вышли замуж, растворились в мужьях, беременностях и прочей семейной химии; Мутка занималась вокалом со студентом консерватории, близоруким брюнетом.
Мюнхен, плантации хмеля, «Пансион Романа». Живопись, архитектура, пиво. Лучше всего было пиво, чистое и горькое; после него хотелось откинуться на спинку плетеного кресла и возлюбить все сущее. Архитектура была несколько хуже. В ней тоже было что-то пивное; башни Собора – кружки с темным пивом (подметил Серый); отечность, нездоровая полнота ощущались почти в каждом строении; словно пиво текло по невидимым каменным жилам и делало рыхлой краснокирпичную мускулатуру. Живопись же местная была чистыми пивными дрожжами, на которых всходило и шмыгало пеной новое интернациональное искусство. Это тоже было наблюдением Серого – они познакомились там же, в Мюнхене, в одном из ресторанчиков: взмахнув руками, Серый взмыл из-за своего столика и опустился возле него; слизнув пивную пену, засвистел афоризмами… Кирилл заболел – Серый узнал, прибежал, сидел рядом с его кроватью, как заботливая мать; Кирилл пошел на поправку. Стали видеться почти каждый день, спорить о живописи; спорил в основном Серый – сам с собой, сам себя опровергая цитатами из Канта, Бюхнера и своей последней статьи.
В этом царстве воздуха, чистого разума и солода он снова встретил ее. В охристом, мокром свете; он держал перед лицом кружку и разглядывал сквозь нее мир, искаженный стеклом. Длинные тени, вскипающие пузырьки. Одна тень приблизилась. Расплылась. Он опустил кружку на стол. Перед ним в белой шляпе стояла Мутка.
Да, она три года занималась живописью. У Рерберга, еще у кого-то. А вокал? А студент консерватории, брюнет? Она смеется.
Он увидел ее картины. Побродили по Пинакотеке, обмениваясь взглядами и кивками, как злоумышленники. Она написала его портрет, яркий, уверенный, не очень похожий. Побывали в «Симплициссимусе», где дирижировала веером хозяйка KathyKobus, о которой Серый писал в культурную часть «Московских биржевых новостей». В «Симплициссимусе» было шумно, пили, ели птифуры, цитировали Ницше и какого-то Фуркина. После одной пивной оргии он проводил Мутку до квартиры; она жила с подругой, подруги дома не оказалось.
Они стояли в луче серого электрического света. Он что-то увлеченно говорил. Ее рот был слегка приоткрыт.
Утром он проснулся в ее постели. Она сидела на полу, пила вонючий кофе и рисовала углем. На его пробуждение никак не отозвалась.
Они сняли жилье на двоих в Швабинге; дешевле и подальше от лишних глаз. А лишних глаз в Мюнхене было много: целая русская художественная колония; русская речь звучала в парках, музеях, кафе, борделях. Впрочем, их связь никто не осудил, разве что парочка художниц, писавших вечно хмурые пейзажи. Он привык к ее картинам, к ее манере. По Пинакотеке они уже ходили чинно, как пара бюргеров. Он написал ее портрет, после которого она два дня с ним не разговаривала. После очередного похода в «Симплициссимус» признались друг другу, что от птифуров и Ницше у них начинается головная боль.
Бывали дни, когда они жили словно брат и сестра, почти не прикасаясь друг к другу. Она любила сыр, могла есть его даже слегка заплесневевшим. «Где мой малахитовый сыр?» Он подходил к ней, брал за руку. Мутка собирала тюбики с краской, варила скверный кофе, шла за покупками.
Серафим часто бывал у них. Она собралась писать его портрет. Он хотел, чтобы она написала его обнаженным. Она написала его обнаженным. Он прибежал ночью и умолял ее уничтожить.
Иногда он оставался у них на ночь; Мутка бросала ему постель в столовой и клала грелку. Ночью Кирилл просыпался: из столовой неслись монологи – Серафим ораторствовал во сне; Кирилл спасался подушкой. Иногда Серафим скребся и просил разрешения платонически с ними полежать. Плюхался, холодный, как медуза, рядом. Что-то говорил о всадниках Апокалипсиса. Мутка молчала. Утром варила кофе на троих, вкуснее, чем обычно. Серафим, скинув одеяло, глядел в потолок. У него было безволосое тело андрогина, тонкая кость, и – живот. Когда молчал, казался даже безобразен. Но он почти никогда не молчал.
Он был старше Кирилла на каких-то три года. Знал двенадцать живых языков и еще больше мертвых. Когда Мутки не было, разгуливал по комнате голым и рассуждал о византийском искусстве. Или о Вагнере – мычал, дирижировал; живот трясся. На несколько дней исчезал: молился в католическом монастыре. Возвращался; от куртки, рубашки и нижнего белья исходил запах ладана и лилий; католиком, однако, не был.
Именно от Серафима он услышал о звезде.
Шел дождь; Серафим только что вернулся из Кёльна, куда ездил улаживать свои издательские дела и поклониться могиле трех восточных царей. Ворвался к Кириллу мокрым, кудри слиплись, на ушах болтались капли. Уписывал яичницу, рассказывал о Кёльнском соборе.
«Zur Rechtensoll Herr Balthasar… Zur Linken Herr Melchior schweben… Это Гейне, Ein Wintermärchen. Бальтазар, Мельхиор – те самые волхвы, о которых столько… In der Mitte Herr Gaspar – Gott weiß, wie einst Die drei gehaust im Leben!»[26]
– У моего отца в кабинете стояла икона Рождества с этими тремя волхвами, – сказал Кирилл.
Серафим, как всегда, не услышал:
– Надеялся, что в Кёльне, в соборе, хотя бы часть той звезды… Что это было – метеорит? Комета? Почему? Тишина. Один Матфей осмелился… Замечательная яичница. Гениальная. Глазунья; глаза, исток жизни. Матфей? Да. Звезда Рождества. Три дара: слова, власти, чудотворства. Чудо-творчества. От каждого восточного царя. Почему? Лучшие умы бьются. Из всех Евангелий только в Матфее. И точка. – Проткнул воздух пальцем.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!