Великая страна - Леонид Костюков
Шрифт:
Интервал:
— Ну как, дочка, — задорно подмигнул Мэгги мистер Курли, — хороший Станиславский?
— Вы ожидаете, Слейтон, что я отвечу искренне? — сухо поинтересовалась Мэгги.
— Уверен.
— Так вот. Как театральный анекдот это мило. Но к системе Станиславского имеет мало отношения. Это скорее вахтанговский театр, модернизированный Михаилом Чеховым и как бы на фоне Голливуда.
Повисла тишина.
— А что же такое настоящая система Станиславского? — спросил кто-то, кажется, Мартинес.
— Вы действительно хотите это знать?
— Уверен, — ответили американцы неуверенно и вразнобой.
— Ну что ж. Тогда слушайте.
— Театр Чехова и Станиславского начинается с того, что вы покупаете билеты. Обычно два: мужчина покупает билет для себя и своей жены. Они предвкушают этот поход в театр, как праздник. В день спектакля прибегают домой пораньше, оставляют бабушку с детьми, красиво одеваются, жена слегка красит губы и ресницы, и они едут в театр. Там вешалка, фойе…
— Театр начинается с вешалки! — вспомнил Скайлз.
— Театр, — ледяным голосом напомнила Мэгги, — начинается с покупки билетов. А если какой-нибудь кретин орет в театре, на него шипят.
Скайлз выставил ладонь в знак того, что больше не будет. Мэгги продолжала:
— Вы бродите по фойе, смотрите на фотопортреты знакомых артистов, на душе у вас светло и легко. Потом всех приглашают в зал. Вы находите свое место. Все сидят, шепчутся и ждут. Так подходит время начала и проходит еще пара минут. Потом медленно гаснет свет, а когда он снова загорается, на сцене стоит человек. Один человек в обычном костюме, хорошем, но не лучше, чем у зрителей. Немного выше среднего роста, обыкновенный человек, средних лет, не красавец, но без видимых недостатков…
— Типа Билла Клинтона, — прокомментировал Томсон себе под нос. Мэгги словно запнулась.
— Нет, — сказала она негромко, — совсем не типа Билла Клинтона. Вообрази себе, Горли, самого непохожего на Билла Клинтона человека, такого, что его слепой за сто ярдов никогда не спутает с Биллом Клинтоном. Удалось?
Томсон напряженно кивнул.
— Вот он и стоит на сцене. Он просто стоит, ничего не выражая собой. И смотрит то в пол, то в зал, но тем же взглядом, что в пол. Как бы думая о своем. И понимая мимоходом всех и каждого, но в то же время не осуждая и не прощая его. И ты сидишь, и боишься, что этот человек посмотрит на тебя, и в то же время боишься, что не посмотрит.
Скайлз шумно вздохнул. Мартинес кашлянул и несмело возразил:
— Но ведь это домыслы. На самом деле просто актер стоит на сцене, и всё.
— Домыслы, — подозрительно легко согласилась Мэгги, — ты так и говоришь себе: это домыслы. А что происходит в действительности? Ничего. На сцене стоит какой-то субъект, похожий на тебя. Ты бы мог стоять на его месте. Но ему хотя бы заплатят деньги, а ты… нет, дело не в деньгах. А в том, что ты ждал праздника, а тебе показали тебя. И ты украдкой смотришь на свою жену и думаешь, что вот, не нашел ничего лучше, как пригласить ее сюда, на это мутное, непонятное зрелище, а лучше бы купил ей цветов и пиццу. И тебе становится настолько жаль жену, что ты чуть не плачешь. И тут слышишь там и сям, как зрители шмыгают носами, и понимаешь вдруг, что вы — одно, и всё человечество не больше, чем один человек. И это всё тебе сказал какой-то кретин тем, что просто стоял на сцене одну минуту.
— Постой, — встрял Мартинес, — но ведь пьеса — это все-таки буквы. Это всё есть у Чехова?
— У Чехова всё между букв, — мрачно ответил Скайлз.
— Но чтобы хоть что-то влезло между букв, — не унимался Мартинес, — надо, чтобы проперлась хотя бы одна буква.
— Название, — угрюмо отозвался Скайлз. — Дальше идет этот пресловутый воздух между букв.
Мэгги промолчала, и осталось неясно, то ли она одобряет комментарий Скайлза, то ли просто остается выше этой дискуссии на полях Станиславского.
— Мысли в твоем мозгу начинают бродить, как рыбы в аквариуме. И те, которые ходят высоко, там, где кончается мутная вода и поблескивает неведомый для рыб воздух, вызывают у тебя блаженную печальную истому, словно кровь без боли вытекает из вен, а те, которые ходят низом, вызывают у тебя жгучий стыд. И сладко и тревожно, словно ты то ли кончаешь, то ли кончаешься. И перед тобой робким строем встает всё, чем ты хоть немного гордился и хвастался перед собой, и ты видишь, какая это мелочь, пакость и гниль. И ты видишь перед собой миллиарды и миллиарды людей, которые жили и умерли на одной с тобой планете, и каждый из них чем-то гордился, и всё это сгнило вместе с их костями, и ты понимаешь, что если и есть Господь, то он устал уже от этих миллиардов, уходящих костями в землю. И тебе становится страшно, и ты пробуешь думать о своей маме и своих детях, но тут, в этом чертовом театре ты почему-то видишь мать молодой и красивой, а детей — больными и старыми, и это равно печально, потому что тебя нет ни там, ни там, и потому что время уходит, как кровь из вскрытых вен. И ты понимаешь, что уже Бог знает сколько времени сидишь тут и смотрел бы на этого человека на сцене, если бы всё не плыло перед глазами из-за слез, и за это время в тебе и тех, кого ты любишь, чуть-чуть одряхлели какие-то сосудики, порвались тоненькие нервы, состарились клеточки. И небо видится тебе в фиолетовом цвете. И тут человек на сцене говорит какую-нибудь фразу, самую простую, например: — Вот дождь недавно прошел…
И ты понимаешь, что он хотел сказать вовсе не это, потому что это нет никакого смысла говорить тремстам взрослым людям в полутемном зале, прошел этот дождь или нет. И ты понимаешь, что он так и не нашел слов для выражения своего одиночества, своей тоски, своей неудачи. И ты понимаешь без слов его тоску, одиночество, неудачу, как если бы это был ты. И твой взгляд загибается, как рельсы на конечной трамвая, и ты видишь себя, и понимаешь, что никому не нужен твой любимый костюм, и уголок чистого платка в кармане, твои мечты, твои вкусы, твои горести. И что человек проходит, как дождь, а после него высыхает трава. И все сюжеты, все истории, заговоры, интриги — это всё только попытки заслониться рукавом от беспощадного луча собственного взгляда. И ты набираешься смелости, поднимаешь глаза на этого себя на сцене, и вдруг видишь Бога в его глазах, словно Он подсматривает за тобой в зеркальце, и долгую секунду тебе кажется, что ничего не может быть страшнее этого, а через секунду ты уже не видишь там Бога, и это еще страшнее. А потом пьеса, антракт, еще кусок пьесы, и ты уходишь домой. И понимаешь, что Чехов и Станиславский все-таки пощадили тебя, отвлекли сюжетом от главного. Иначе ты бы умер прямо там. Вот это, господа хорошие, и есть система Станиславского.
Мэгги обвела взглядом аудиторию, и вот что она увидела.
Эрнестина сидела сгорбившись, обняв колли и обильно орошая ее слезами. Несчастная мокрая собака не знала, как поступить, и на всякий случай не шевелилась. Слейтон не плакал, но сидел пригорюнившись, как на похоронах. Томсон пробовал набивать трубку, но пальцы не слушались его, и он бормотал, как заведенный: «Дерьмо». Скайлз обиженно рыдал в голос, как трехлетний. Перкинс отошел в темноту. И только Мартинес всей своей фигурой выражал удивление.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!