Межсезонье - Дарья Вернер
Шрифт:
Интервал:
Сестра бегала из кухни в комнату, заваривала ромашковый чай, искала градусник, которого не оказалось, сидела на краешке дивана, что-то шептала под одеяло. Когда за окнами совсем стемнело, и горы проглотила тьма, Герхард выбрался, щурясь на электрический свет, пошел снимать жеваный костюм, менять на синие штаны с козерогами.
– Может, что-нибудь приготовите на ужин? – спросил он.
Сестра пожарила яичницу.
Я отсчитывала дождливые, промозглые февральские дни до отъезда в Прагу – я нужна была сестре еще на неделю, оформить визу в полиции по делам иностранцев («Герхард работает – пойми, а с моим английским мне там одной делать нечего»). Уходила днем, бродила под огромным зонтом, ставшим моим временным домом, по городу. Сидела в аркадах кладбища церкви Святого Себастьяна – влажная дымка вырастала причудливыми тенями за мраморными надгробиями. Казалось, я не одна – кто-то еще сидит тут со мной. Может, мистик и алхимик Парацельс, а может, бедная Констанция Моцарт. Вспоминала последние дни в московской квартире. Как выносили проданное пианино – огромным усталым тяжелым зверем – стукнули о дверной косяк, и оно отозвалось жалобным, утробным вздохом. Как я стояла в ванной и плакала под душем. В ванной – потому что вода так шумит, что меня никто не слышит. Даже не плакала – всхлипывала с каким-то безобразным ревом. От жалости к себе и ко всем нам и от того, что я в этой ванной – последние дни. Рука путешествовала по одному и тому же маршруту: запотевшие кафельные квадратики, выщербины там, где они переходят в пластик, трещинки на голубой кафелине, похожие на сеточку морщин вокруг маминых глаз, винтообразная железяка душевого шланга.
Высиживала часы – идти некуда – в уютном кафе рядом с домом, где родился Моцарт. Мягкие диванчики, сотни пирожных и птифуров в блестящей хромом и безукоризненно чистым стеклом витрине, витая лестница на второй этаж, – а все равно холодно и бесприютно. От бесконечного кофе желудок уже скручивался – очередная ритуальная чашка остывала на столе. Посетители, аккуратно складывающие текущие зонты в специальную стойку и деликатно пробиравшиеся к столикам, – раздражали.
По оконному стеклу бежали потоки воды толщиной с руку. Оказывается, путешествия могут вызывать отвращение. А жизнь за границей, когда сбылась наконец-то мечта посмотреть европейские города, – почти аллергию. Какой толк коллекционировать впечатления, филигранно нанизывая их на нити усталой памяти, когда негде потом посидеть в спокойствии и уюте и, не тревожась за свое существование, предаваться воспоминаниям и расшифровывать пиктограммы увиденного и пережитого?
Что до всех этих уютных двориков и кафе с домашними диванами, когда все, что у тебя осталось, – это имитация дома? Временные пристанища, кратковременные остановки, которые только незнакомцев делают друзьями, а близких превращают в чужих. Что за радость от фотографий и ошеломляющих достопримечательностей, когда негде за семейным ужином рассказать об этом и при свете домашней лампы, купленной собственноручно или доставшейся в наследство, рассматривать сотворенные картинки? Когда кафе становятся единственным местом, в котором можно уютно посидеть, а отели – единственным, где позволительно спокойно поспать, амплуа туриста больше не манит, прочно ассоциируется с бездомьем и нежеланием думать о будущем, потому что там все зыбко и ничто не обещает успокоения. Все становится никчемным, теряет былой вкус и остроту. Как острые кости на тощем теле, выпячиваются болячки и недомогания, душевные слабости и уязвимые места.
А австрийцам, казалось, все это нипочем. В поздний час, когда в кафе совсем немного туристов, и закончились пирожные – только пара шоколадных птифуров с грецкими орехами догнивали за стеклом витрины под лампой дневного света, – за столами несколько пенсионеров. Они иногда жадно оглядывались в поисках собеседников или читали газеты. Для них бездомье, похоже, в порядке вещей. Их не тянет вечерами домой, к семье, к старому уютному креслу, в котором можно задремать у телевизора.
Желание поселиться в другой стране и сожженные мосты за спиной удивительно обостряют, преломляют восприятие, оголяют нервы – думала я. Будто пелена падает с глаз и видно то, что не заметно туристу. Например, то, что здесь все напоминает тарелку с макетами фруктов, которая стояла у нас в детском саду. Краснобокие персики, сочные переспелые груши, золотистые бананы. Как ребенок, по недомыслию тянешь в рот – и зубы вязнут в декоративном воске. Смутное обещание чего-то прекрасного, что на поверку оказывается блестящей оберткой для туристов. Мне казалось, я никогда больше не буду путешествовать. Тяга к познанию новых земель сгнила, как растение от слишком обильного полива.
Я чувствовала себя космонавтом, который оторвался от земли и ушел на орбиту. А там – нет земного притяжения, и назад поэтому не улететь. Остается лишь то, куда летишь, – прошлое стирается. Оставалось радоваться Праге, работе. И – если все сбудется – аспирантуре в университете. Концу Межсезонья.
Место твое за столом опустело, одежду твою раздали беднякам.
Родные твои оплакивают тебя.
Ты слышишь, как они зовут тебя, но они не слышат твоего зова.
Тоска и привязанность – все напрасно, ты не можешь остаться.
Звери не знают ни смеха, ни улыбки, ни иронии – только радость и боль, труд и прилежание, собственное довольство и надежность мироздания.
Все иные – для них враги, одним своим существованием они грозят разрушить предсказуемый, кажущийся вечным порядок.
Дважды два – четыре.
Было четыре.
Стало. А что, собственно, стало?
Туман влажно крался за поездом, застилая ватным пологом мир – снизу доверху. Из белесой стены вдруг выхватывало кусок дома или кромку озера, и тотчас стирало их дымом за поворотом.
Поезд обходил по дуге горы, обгонял стада косуль и одиноких зайцев в мокрых полях, перескакивал ледяные речонки, бурлящие в узких руслах, и снова нырял в белую топкую мглу. Нечеткие, размытые утренним туманом дороги радиусами круто уходили вдаль, бесследно растворяясь в стелющемся бесцветьи.
Железнодорожные путешествия – вынужденная пауза, когда тебя разворачивают лицом к самому себе. И остается только смотреться в себя как в зеркало, осознавать последние недели, внутренне малодушно отброшенные «на потом».
Запах разломанных досок – вот и все, что осталось, думала я в поезде на Прагу. В детстве, на даче, мы завороженно глядели, как доски, огромные, с волнистыми краями, песочно-белые посередке, сносили с грузовичков, остро, как дорогой сыр, пахнувших бензином. Скорябывая с краев – серпантином – шершавую кору, кидали на землю. Какие-то выдерживали удар, какие-то раскалывались прямо посередине. Нет, доска не превращалась в два обломка, но и не годилась больше никуда. И от этой половинчатости, наверное, враз пахла свежей стружкой, взрывалась ароматом деревянной сердцевины. Выворачивала наружу то, что было упрятано глубоко внутри, предчувствуя уже свое превращение в груду щепок.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!