Зулейха открывает глаза - Гузель Яхина
Шрифт:
Интервал:
Выделкой шкур занимались сами – поначалу в одиночку, затем объединились, отдали все в руки бабки Янипы; на повале от полуслепой к тому времени старушки толку было чуть, а отмездровать и выварить шкуры, просушить и вычесать она могла и без помощи зрения, одними руками. Так и числилось их в артели – пять с половиной человек: пятеро охотников и половинка от Янипы.
Сама Зулейха в артели была полноценной трудовой единицей, а еще одной своей половинкой – вписана санитаркой при лазарете. Выходило, что ее как будто даже не одна, а целых полторы. Лейбе объяснил: по бумагам она должна была иметь официальное занятие на летний сезон. Саму ее бюрократическая математика не волновала, надо – так надо.
Другим артельщикам было сложнее: свободных мест, куда можно было приписать пропадающего целыми днями в тайге охотника, было немного. Оформление на лесоповальные работы означало бы автоматическое повышение плана, который и так выполнялся (а иногда и не выполнялся) с огромным трудом. Исхитрялись, как могли: кого сделали помощником поселкового счетовода, кого – делопроизводителем. Добавлять лишние руки к столовой не разрешили – за кухонным штатом следили внимательно, чтобы не раздувался. Приписывание это не было обманом в чистом виде, охотники старались хотя бы частично отработать свои формальные полставки; дополнительная нагрузка была разумной платой за возможность оставаться вольным артельщиком. Кузнец милостиво закрывал глаза на эти неявные нарушения (проблема с охотниками так же решалась во всех остальных трудовых поселках), хотя и не упускал возможности напомнить Игнатову: все про тебя знаю, голуба, и вижу насквозь, как стакан сам знаешь с чем.
Зулейха свою половину отрабатывала честно. Возвращалась из тайги засветло, до ужина, и – в лазарет: драить, скоблить, чистить, натирать, кипятить… Научилась и повязки накладывать, и раны обрабатывать, и даже вкалывать длинный острый шприц в тощие, поросшие волосами мужские ягодицы. Лейбе поначалу махал на нее руками, отправлял спать («Вы же с ног валитесь, Зулейха!»), затем перестал – лазарет рос, без женской помощи было уже не обойтись. С ног она действительно валилась, но уже потом, ночью, когда полы были чисты, инструменты стерильны, белье выкипячено, а больные перебинтованы и накормлены.
Они с сыном по-прежнему жили при лазарете, с Лейбе. Пугавшие Зулейху судорожные приступы у Юзуфа прошли, и постепенно ночные дежурства у его постели прекратились. Но Лейбе не гнал их, более того, казалось, был рад их пребыванию на его служебной квартире. Сам он бывал на жилой половине мало, только ночью, чтобы поспать.
Жить в небольшой уютной комнатке с собственной печью было спасение. В стылых, насквозь продуваемых ветрами общих бараках болели не то что дети – взрослые. И Зулейха благодарно принимала подарок, каждый день до изнеможения отрабатывая свое счастье в лазарете с тряпкой и ведром в руках.
Поначалу думала: раз живет с чужим мужчиной под одной крышей, значит – жена ему перед небом и людьми. И долг жены отдать обязана. А как иначе? Каждый вечер, усыпив сына и незаметно выскользнув из кровати, тщательно намывалась и, до боли холодея животом, садилась ждать доктора на печную скамейку. Тот являлся за полночь, еле живой от усталости, торопливо глотал, не жуя, оставленную еду и валился на свою постель. «Не ждите вы меня каждый вечер, Зулейха, – ругался заплетающимся языком, – я еще в состоянии справиться со своим ужином». И немедленно засыпал. Зулейха облегченно вздыхала и ныряла за занавеску – к сыну. А назавтра – опять садилась на печную скамейку, опять ждала.
Однажды, упав, как обычно, ничком и не разуваясь, на лежанку, Лейбе внезапно понял причину ее вечерних бдений. Он резко сел в кровати, посмотрел на Зулейху, сидевшую у печи с аккуратно переплетенными косами и опущенными к полу глазами.
– Подойдите ко мне, Зулейха.
Та подходит – лицо белое, губы в полоску, глаза мечутся по полу.
– Садитесь-ка рядом…
Присаживается на краешек лежанки, не дышит.
– …и посмотрите на меня.
Медленно, как тяжесть, поднимает на него глаза.
– Вы мне ничего не должны.
Испуганно смотрит на него, не понимая.
– Ровным счетом ничего. Слышите?
Прижимает косы к губам, не знает, куда деть глаза.
– Приказываю: немедленно гасить свет и спать. И больше меня не ждать. Ни-ког-да! Это ясно?
Она мелко кивает – и вдруг начинает дышать, громко, устало.
– Еще раз увижу – выгоню в барак. Юзуфа оставлю, а вас – выгоню к чертовой бабушке!
Он не успел договорить – Зулейха уже метнулась к керосинке, дунула на огонек и растворилась в темноте. Так вопрос их отношений был решен, окончательно и бесповоротно.
Лежа в темноте с широко распахнутыми глазами и прикрывая одеялом из шкуры громко колотившееся сердце, Зулейха долго не могла уснуть, мучилась: не в грех ли она впадает, продолжая жить под одной крышей с доктором – не как с мужем, а как с посторонним мужчиной? Что скажут люди? Не накажет ли небо? Небо молчало, видимо, соглашаясь с ситуацией. Люди же принимали как должное: ну живет санитарка при лазарете, что с того? Хорошо устроилась, повезло. Изабелла, с которой Зулейха, не выдержав, поделилась сомнениями, только рассмеялась в ответ: «О чем вы, деточка! Грехи у нас здесь – совсем другие».
Зулейха пробирается по лесу. Деревья звенят птичьими голосами, проснувшееся солнце бьет сквозь еловые ветки, золотом пылает хвоя. Кожаные поршни быстро скачут по камням через Чишмэ, бегут по узкой тропке вдоль рыжих сосен, через Круглую поляну, мимо горелой березы – дальше, в дебри таежного урмана, где водится самое жирное, самое вкусное зверье.
Здесь, в окружении сине-зеленых елей, нужно не ступать – бесшумно скользить, едва касаясь земли; не примять траву, не сломать ветку, не сбить шишку – не оставить ни следа, ни даже запаха; раствориться в прохладном воздухе, в комарином писке, в солнечном луче. Зулейха умеет: тело ее легко и послушно, движения быстры и точны; она сама – как зверь, как птица, как движение ветра, течет меж еловых лап, сочится сквозь можжевеловые кусты и валежник.
На ней серый, в крупную светлую клетку и с широченными плечами двубортный пиджак, оставшийся от кого-то из ушедших в иной мир новеньких; согревает в холодные дни и защищает от солнца в жару. На блестящих темно-голубых пуговицах, намертво пришитых суровыми нитками прошлым владельцем, мелкие непонятные буковки хороводом: Lucien Lelong, Paris. На некогда бирюзовой подкладке – едва различимая лилия. Хороший пиджак, напоминает Зулейхе кафтаны, в которых приезжали к ее отцу гости из далекой Казани.
Ружье, тяжелое, холодное, льнет к спине; если надо, само прыгает в руки, тянется к мишени, никогда не промахивается. «Заговоренное оно у тебя, что ли?» – полушутя, полузавидуя спрашивали другие артельщики. Зулейха отмалчивалась. А как объяснишь, что и не ружье это вовсе, а словно часть ее самой, как рука или глаз. Когда вскидывала длинный прямой ствол, упирала в плечо приклад, щурила глаз в прорезь прицела – сливалась с ружьем, срасталась. Чувствовала, как оно напрягалось в ожидании выстрела. Ощущала, как замирают, готовясь вылететь из ствола, увесистые пули, каждая – как маленькая свинцовая смерть. Не торопясь, плавно, с любовью давила на спуск.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!