На солнечной стороне улицы - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Однако перед тем как в восемьдесят четвертом покинуть Ташкент навсегда, я успела побывать в аэропорту на чужих проводах — улетал в Америку Леня Волошин, близкий приятель моего друга детства Семена Плоткина.
В те месяцы Семен ставил в Ташкентском театре музыкальной комедии сварганенную мною пьеску по мотивам узбекских народных сказок, и однажды после репетиции уговорил меня смотаться в аэропорт: «Проводим Леньку, ты не представляешь, что это за парень — какого мужества человек, без трепотни и позы!..»
И пока мы тряслись в троллейбусе по проспекту Шота Руставели, Семен рассказывал, что много лет Волошин хранил у себя в подвале библиотеку запрещенной литературы сидевшего в то время правозащитника Жени Горелика. И зная, что за домом того следят, за день до обыска успел с безумным бесстрашием ночью вывезти на своей машине весь самиздат-тамиздат. И мама его замечательная знала, знала — оба они под дамокловым мечом жили!.. А как он боролся за свободу выезда, — хотя сам много лет был невыездным, — ездил в Москву, участвовал там в демонстрациях, голодовках… — но как-то уцелел, вывернулся, фантастически везло ему, хотя несколько раз ходил по самому краю… А может, сыграло роль то обстоятельство, что Маргарита Исаевна оперировала половину Узбекистана, в том числе и деток всей этой гэбэшной сволочи… И вот Ленька уезжает… И правильно — что ему здесь сидеть! Там ждет его ослепительное будущее. Он же гений, настоящий математический гений!
Настоящий гений, окруженный огромной толпой провожающих (такого я еще не видала, только на парадах и праздниках) с растерянным видом приобнимая за плечи мать, высматривал кого-то в стеклянных дверях главного входа… Я узнала Маргариту Исаевну, которая вырезала гланды и аденоиды доброй половине моих знакомых и друзей… Она вздрагивала каждый раз, когда динамик начинал бубнить что-то по-узбекски, и нервно говорила:
— Леня, объявили посадку! Мы опоздаем, Леня!
А он, возвышаясь над головами, все смотрел и смотрел на двери аэровокзала.
И вдруг в эти двери вошла высокая молодая женщина, в которой я не сразу признала художницу, Щеглову, с которой у нас были самые разные общие знакомые и друзья, вот, оказывается, и Волошин… Она остановилась поодаль, у колонны, и Леня рванулся к ней; буквально с минуту, не больше, они близко стояли друг перед другом и говорили, почти не разжимая губ: он — разом побледневший, вымученно улыбаясь, поминутно поправляя большую роговую оправу очков; она — с совершенно опрокинутым лицом, пружинисто приподнимаясь и опускаясь на носках, словно пытаясь так заглянуть в его лицо, чтобы увидеть его с иного, одной ей известного, ракурса…
Вдруг резко повернулась и направилась к выходу.
Он, видимо, окликнул ее, а может, саму потянуло взглянуть на него еще раз. Но только перед тем, как шагнуть наружу, она обернулась, и оба они, как по команде, подняли руки, и так, неподвижно, держали их, словно на расстоянии передавали что-то из ладони в ладонь…
— Леня, скорей, объявили посадку!!! — истерически крикнула Маргарита Исаевна.
И все мы пошли в толпе пассажиров и провожающих — с чемоданами, баулами, узлами и рюкзаками.
Одного из пассажиров, довольно пьяного спотыкливого дядьку, вели друзья, подталкивая в спину, как бы выпирая в полет, делегируя в небеса от своей компании алкашей. И позже, стоя за барьером, все наблюдали, как он взбирается по ступенькам трапа, то и дело оборачиваясь, сцепив обе руки, помахивая ими в сторону толпы провожающих — мол, я с вами, друзья!
Наконец стюардессе удалось впихнуть его в самолет, и трап медленно отчалил. Но люк все еще оставался открытым. Спустя две-три секунды откуда ни возьмись на краю люка возник все тот же пьяный. Толпа провожающих замерла; все, как один, стали громко кричать ему, чтобы немедленно вошел внутрь. Но он все стоял на краю открытого люка, сердечно махал на прощанье и раскачивался, — одно движение вперед, и он бы вывалился и разбился о бетонное покрытие аэродрома.
Минуту спустя этого романтика обнаружили зазевавшиеся стюардессы, и чуть ли не за шиворот стали затаскивать внутрь салона, а он все вырывался и продолжал душераздирающе махать на прощанье…
Наконец к слабым рукам стюардесс добавились чьи-то крепкие мужские руки, пьяного втащили в салон, по пути наподдав за упорство, и дверь наконец закрыли.
Все облегченно вздохнули, рассмеялись и стали расходиться…
Удачи, удачи на новом месте, дорогие!
В середине восьмидесятых я потеряла ее из виду. Вернее, я никогда и не держала ее в поле зрения, а если мы случайно сталкивались где-то, я удивлялась очередному преображению ее внешности, ее одежде, манере двигаться. Но замечала издалека, чего нельзя было сказать о ней: она никогда меня не узнавала, и в этом было что-то мистическое. Поэтому несколько раз довольно сердечно и абсолютно естественно она знакомилась со мной, протягивая узкую сильную ладонь и энергично встряхивая мою руку, при этом то взмахивая какими-то облаками рукавов и позвякивая целым поездом браслетов, то, наоборот, предъявляя длинную, голую до плеча, руку пловчихи. Еще была у нее манера ладонью поглаживать свою стильно обритую голову с чубчиком пятиклассника. И меня все подмывало спросить — почему она не повязала на чубчик замечательный капроновый бант с синими мушками, который двадцать лет назад нагло выманила у маленькой девочки в жактовском дворе нашего детства?… Но я улыбалась, пожимала ей руку и опять промалчивала, — какая чепуха, в самом деле!
Картины ее мне нравились, была в них какая-то сильная странная жизнь никому не подотчетной души, — а ведь в этом и заключается основная ценность искусства…
Так вот, в середине восьмидесятых я отвязалась наконец от этой незначительной, хотя и своевольной фигуры моего детства и юности. Просто вышла замуж и переехала жить в Москву…
Кстати, замуж я вышла за художника.
В этом не было ничего нарочитого; по-видимому, волею судеб, — (я люблю эту причину и это следствие) — так вот, волею судеб я обречена на существование в мастеровом, ремесленном и поддатом мире художников, не худшем из творческих миров.
Словом, я переехала в Москву, про что уже неоднократно писала, и время от времени, по должности жены художника, появлялась на разных выставках, встречая там иногда ташкентских знакомых и друзей.
Дом наш и тогда, несмотря на тесноту, был довольно открытым. У нас часто останавливались приехавшие в Москву ташкентцы. Приезжали они теперь из Владимира, из Вологды, из Ломоносова — Ташкент постепенно пустел…
И ничего, как-то размещались. К ночи на кухне сдвигался к стене складной столик и по диагонали — как раз от окна до двери хватало места впритык — воздвигалась раскладушка.
Так однажды дня три прожил у нас Витя Мануйлов, знакомый художник, ученик моего отца и сокурсник Щегловой. Вечерами засиживались допоздна, вспоминали всех, разъехавшихся и оставшихся в Ташкенте, друзей и знакомых…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!