Вне закона - Овидий Горчаков
Шрифт:
Интервал:
Костя-одессит перешагнул через канаву и минут пять ползал на четвереньках в кустах, шарил в высокой траве, разгоняя лягушат.
Тем временем ветринцы, соблазненные примером десантников, включились в игру и забили консервную банку в импровизированные ворота москвичей. «Всего два дня прошло, а им и дела нет!» – подумал я с бессильной яростью и в следующее же мгновение почувствовал, что в глубине души растет желание броситься москвичам на выручку и носиться с ними по берегу Ухлясти, как по берегу дачной Клязьмы. Не успел я запихнуть подальше это постыдное желание, как всплыла ханжеская мыслишка: «Сейчас неудобно, а денька через два отчего не сыграть?» И тут я не выдержал: глазам стало жарко, щекотно. Я проклинал забывчивость и беспечность друзей, затеявших игру в футбол там, где пролилась кровь Богомаза, проклинал собственное жизнелюбие. Мне вдруг захотелось, чтобы в небе померкло солнце, а на земле – вся радость жизни, чтобы люди не смели смеяться.
Костя-одессит перепрыгнул через канаву и молча показал мне закопченную гильзу патрона калибра 9 мм, одинаково годного как для немецкого автомата, так и для немецкого пистолета.
– Твои ребята тебя ждут, – сказал я ему. – А мои вон пошли уже…
Но Костя-одессит еще долго, придирчиво расспрашивал меня. Особенно интересовало его, точно ли я помню, что рана Богомаза была слепой – с одним отверстием от разрывной пули.
– Замучил ты меня! – сказал я ему, когда он собрался уходить. – Сразу видать бывшего лейтенанта госбезопасности! Но фрицев или полицаев – убийц Богомаза ты все равно не арестуешь…
– Как знать! – без улыбки ответил Шевцов. – Руки у нас сейчас коротки, да вырастут… Спасибо тебе. Привет от Полевого. Пока! – И напоследок еще раз спросил: – Значит, ты точно помнишь, что рана была слепой?
Повар порадовал нас завтраком из двух блюд. Кроме надоевшего картофельного пюре с говядиной, он сварил великолепную уху из мелкой рыбешки, которую ребята наглушили толом в Ухлясти. Страстный рыболов Гаврюхин выуживал разваренную рыбешку из котелка, приговаривая:
– Красноперка, горчак, уклейка, пескарь, плотва!..
Барашков сидел в кругу почитателей его диверсионного таланта и, обгладывая мосол, рассказывал:
– Ребята у меня – богатыри. А что? Нет, скажешь? Ползет эшелон, словно немецкий Змей Горыныч, дернет мой тезка Сазонов, скажем, за веревочку из-за куста – и чудо! Голова у Змея отваливается, туловище у Горыныча бьется в судорогах, и вываливаются из него, горят в огне чертенята – душа радуется!..
Щелкунов был так сердит на меня, что не пошел со мной отсыпаться под царь-дубом, а забрался после завтрака в шалаш разведчиков. Я стал подыскивать себе место, чтобы переспать до обеда. Кругом там и тут, под деревьями и на открытых местах, лежали партизаны отряда. Бодрствовал один лишь Ефимов. Я лег рядом, на его плащ-палатку. И, как всегда, расспросив меня о ночной операции, покурив, Ефимов начал говорить о своих переживаниях и чувствах, о тонкой своей психике.
– Чему верить, что ценить – неизвестно, – полились знакомые слова. – Все относительно. Вот засада, например, или минирование это твое: с одной стороны – благородная месть, с другой – бандитское нападение из-за угла. Все можно хвалить или хулить – слова всегда найдутся. Все можно выставить в хорошем или плохом свете. Значит, есть две правды. А уж если две или больше, то правды, единственно правильной правды, значит, вообще нет. Нет достоверных знаний, идей, взглядов… А раз нет, то пусть служат мне те взгляды и та мораль, которые наиболее выгодны в данное время. Во время обстрела никто не бежит отыскивать каменную стену, а прячутся за первый подвернувшийся бугорок, из какого бы дерьма он ни состоял. Так и в жизни. А если повиноваться идеям, подчиняться до конца взглядам – положишь живот ни за грош. Была бы вера в воскресение мертвых и загробную жизнь – «для душ праведных» «в свете, покое и предначатии вечного блаженства»… С такой верой наши деды принимали поношение, гонение, бедствие и самую смерть «за имя Христово». Но нам отказано и в этом, единственно стоящем утешении для идейного мученичества. Умереть ради потомков? Которые никогда не узнают и не оценят? Которые для меня лично ничего хорошего не сделали!..
Я плохо его слушал. Я смотрел на пустой фургон Богомаза с торчащими дугами, думал о том, что партизаны сняли с этих дуг немецкую плащ-палатку и завернули в нее тело Богомаза перед тем, как опустить в могилу, и мысли Ефимова казались мне ненужными, вредными, оскорбительными для памяти Богомаза.
– А что такое мировоззрение мыслящего человека мирного времени? – вопрошал Ефимов. – Клубок неразрешимых противоречий, вечный разлад с самим собой. Он понимает, что народ, коллектив – все это мираж, гипноз, что существуют только люди, личности… Впрочем, в военное время он заботится об идеях столько же, сколько думает о них человек, брошенный в кипящую пучину…
– Скажи, Ефимов, – проговорил я вдруг, подыскивая слова, невольно сбиваясь, как это часто бывает, на строй речи собеседника, – почему так получается? Все это Богомаз с мясом хотел вырвать, а ты только корку с болячки сдираешь, в «тонкой психике» своей ковыряешься, и тебе и больно, и приятно… Почему это так?
Ефимов стремительно приподнялся на локте и уставился на меня. Он долго смотрел на меня беспокойными глазами – сначала, показалось мне, с каким-то испугом, потом с недовольством и сожалением. Наконец он опустился и, так и не сказав ни слова, повернулся ко мне спиной.
А я уже забыл о нем. Под царь-дубом я увидел разведчика Самарина. Он успел уже сменять свой карабин на самодельный автомат Богомаза.
Что ж, в хорошие, верные руки перешел автомат Богомаза, но от этого мне было не легче…
– Ночка-то до чего хороша! – шумно вздохнул пулеметчик Сашка Покатило. – Гарна ночка!..
Мы лежали вдвоем в секрете на западной опушке Хачинского леса.
Ночь. Лес. Июль. Ровными, по ниточке, рядами стоят молодые сосенки. Над нами, за изменчивым, штриховым переплетом сосновых ветвей, бездонная синь неба. И звезды – безмерно далекие, непонятные огоньки. Они киселисто дрожат там наверху, как крошечные серебряные медузы в иссиня-черном океане.
Мы в сосновом загайнике, что отделяет Хачинский лес от беспредельного холмистого поля. Где-то там – Днепр, Могилев, Быхов, «железки» и «шоссейки», машины, люди… А здесь – миллионы километров межпланетного пространства, где миры – песчинки, а созвездия – пыльные тучки. Если встать и выйти из загайника, то справа увидишь Хачинский шлях, полого спускающийся широкой белесой лентой из лесу. Тесно обступили его, словно испугавшись необъятности окружающего мира, ветхие хаты Добужи. Шлях взбирается выше, убегая, суживаясь, все дальше. Пропадает в оврагах, вздымается на косогорах и растворяется наконец в лунном дыме. Там – Красница… А слева, в глубоких теневых провалах, точно в кратерах, потонула Смолица. Ее не видно, но воображение строит знакомые улицы, дворы… Расстрелянная с воздуха, наполовину сожженная Смолица…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!