Кожа времени. Книга перемен - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Говорить либо ни о чем, либо о важном — совсем не то же самое, что выплеснуть душу, не доехав до первого полустанка. Публичная исповедь, тягу к которой отечественная литература приписывала пассажирам лишь отечественных поездов, свойственна народам всех стран, включая Америку, где сама железная дорога — роскошь. Демократическое общество, дав всем право голоса, заодно внушило иллюзию того, что каждый должен им пользоваться в свое удовольствие. Но слушать секреты посторонних так же скучно, как пересказанные сны. Другие хотят, чтобы говорили о других, — о них.
Когда о себе говорить стыдно, а о других — лень, нам остается обсуждать погоду, то есть вежливо молчать вслух. Так универсальные темы вырождаются в светские манеры. За это Белинский обличал свет:
— В высшем обществе, — писал он, — никогда не говорят о сокровенном.
Поэтому Белинский обижался, когда его звали обедать до того, как был решен вопрос о бессмертии души. Раньше меня это смешило, теперь я его понимаю: если уж о чем и толковать, то о ней. Молчать тяжелее, чем говорить, как поститься труднее, чем обедать, — но не пировать!
Редкое искусство глубокой беседы, азартной, как любовь, состоит во взаимном испытании накопленного метафизического опыта. Мы не делим его и не делимся им. Мы вместе проверяем прочность уз, связывающих каждого из нас с реальностью. Тут главное в том, чтобы донести до встречного, не расплескав по пути на обиды и амбиции, свою веру, не смешав ее с чужой. Так идут с дорогой ношей вброд через незнакомую речку.
Результатом столь изощренного общения становится не истина, а тепло дружеского участия, которое, как и учила нас «Физика» Перышкина, вырабатывается от трения. Попеременно играя роль коробка и спичек, мы зажигаем бенгальские огни беседы. Они не светят, не греют и не приносят другой практической пользы — как всё прекрасное. Поэтому «не точи лясы» означает «не расточай их без нужды — всуе». Говоря по-человечески, это значит, что только так и стоит говорить: по-человечески.
В августе 1991-го мы, в Нью-Йорке, делали, что могли, то есть — не отрывались от телевизора. На второй день путча, когда даже самый интеллигентный — 13-й — канал устал от непроизносимых названий и фамилий, в студию позвали экспертов — двух дам, одну — свою, вторую — нашу. Последняя начала издалека, изготовившись к пространной речи:
— Прямо не знаю, что и сказать…
— Спасибо, что признались, — быстро отреагировал ведущий и повернулся к американке.
— Две моторизованные дивизии направляются в Москву с северо-запада, — затараторила молодая негритянка с непривычным именем Кондолиза.
За этим эпизодом, который не остался без последствий для одной из участниц, стоят противоположные лингвистические тактики и антагонистические психологические установки.
На Западе невежливо говорить расплывчато; изъясняться иначе у русских считается хамством. Если в Америке от тебя ждут цифр, фактов или хотя бы собственного мнения, то в России отвечать на вопрос в лоб — примерно то же, что треснуть собеседника по этому самому лбу.
Не исключено, что сознательная вязкость русского этикета коренится в христианском смирении, православной соборности и исторической недостаточности.
— Кто ты такой, — спрашиваем мы сами себя, — чтобы знать больше другого?
И ведь верно: демонстрируя собственное преимущество, мы зазнаёмся и возносимся, наживая врагов и напрашиваясь на неприятности у судьбы и общества. Точность — это агрессия, агон, демократия и всё остальное, что не красит народ экивоков.
— Видите ли, — начинаем мы любую фразу, извиняясь уже за то, что открыли рот.
Дело еще в том, что в отечественной практике всё важное надежно скрывалось в зоне эвфемизмов: Бог и деньги, водка и секс, но главное, конечно, — правящая партия. Про нее говорили «они», ее считали вездесущей, но она была всего лишь незаменимой. Это выяснилось, когда партий стало много и культура эзоповой словесности лишилась кудрявой цели — говорить обиняками о том, что ни для кого не составляет секрета. Раньше мы умели часами болтать (особенно по телефону), с наслаждением обходясь околичностями в виде непроизнесенной, но угаданной мысли крамольного или скабрезного содержания.
Но и теперь, уже вроде бы и лишившись логики запрета, родная речь осталась в сладком плену расплывчатости. Разница в том, что если раньше фигура умолчания скрывала то, что все твердо знали и боялись сказать вслух, то теперь — не известно что. Когда правду говорят вслух, она оказывается всего лишь спорной теорией. Поэтому проще ее оставить там, где была — в ватной упаковке местоимений. Вместо определенного имени — беспредельное семантическое расширение, покрывающее любой предмет пеленой намека и многозначительности. Короче — сплошное «Про это».
Если заменить конкретное описательным, то жизнь приобретет расслабленную походку школьного хулигана: вместо суммы гонорара — «не обидим», вместо темы — «чтоб не скучно», вместо даты — «пару дней».
Приезжая в Москву, я пользуюсь газетами для иностранцев, в остальных часы работы музеев заменяет репортаж «Весна приходит в Лужники». И только в России, представляясь, опускают фамилию. Я уже не удивляюсь, когда лысый господин, крепко пожимая мне руку, называет себя «Илюшаей».
Возможно, меня испортила заграница, где я отвык от спасительного зазора между тем, что говорится, и тем, что подразумевается. Отколовшись от своих, я взалкал однозначности и получил по заслугам — как раз столько, сколько причитается. Точность ведь — обоюдоострое оружие. Другого она ранит вызовом, тебя — вопросом.
Всякая жизнь оказывается рискованным предприятием, если требовать от себя столь же конкретных ответов, что и от окружающих. Точность честна, проницательна и опасна тем, что требует бо́льшей ясности, чем мы можем вынести без ущерба для душевного покоя. Попробуйте определить, зачем вам любовь, деньги, слава? Что́ нам дает закат и что́ — шампанское? Когда начинается старость? И почему? Где прячется Бог днем? И откуда Он является бессонной ночью?
Точность бывает душераздирающей, но именно это делает ее незаменимой: растут только порванные мышцы.
Прошлое им заменял отчет, будущее — план.
Вопреки общепринятому, я доверяю цифрам куда меньше, чем буквам. Алфавит составляют графические знаки звуков, реально существующих в природе, но цифр в ней нет вовсе. Плод чистой умозрительности, они существуют лишь в нашем сознании. Как сны, мечты или фантазии, цифры, бесспорно, имеют отношение к физической реальности, только никто не знает — какое. Именно поэтому таблица умножения не давалась аборигенам.
— Дважды два — чего? — резонно спрашивали они, объясняя назойливым миссионерам, что́ получится, если скрестить пару кенгуру с двумя бумерангами.
Только научившись отделять число от вещи, мы сумели построить цивилизацию, загнавшую нас в гносеологическую ловушку.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!