"Свеча горела…" Годы с Борисом Пастернаком - Ирина Емельянова
Шрифт:
Интервал:
Однако я не унималась. И Б.Л. начал досадовать, что у меня нет чувства меры, что я порчу им с мамой такую интересную, так хорошо налаженную жизнь. Мать поручала ему звонить мне иногда в Москву и вразумлять: «Господи! – говорил он с неудовольствием, заслышав мой унылый голос. – Ты этому воздала такую дань! Нельзя же столько!»
Увы, у меня не было чувства меры, и в один прекрасный вечер я проглотила какое-то количество мединала, и меня отвезли в Склифосовский подвал. Мама отнеслась ко всему случившемуся очень серьезно, с предосторожностями меня привезли домой, окружающие ходили на цыпочках, боясь бестактным словом или намеком напомнить о происшедшем. Мне выделили отдельную комнату, что было очень трудно в наших условиях, давали на ночь теплое молоко и сообщали только приятные новости. Решено было также сводить меня в театр, выбрали – чего уж лучше! – «Короля Лира» в театре Моссовета, поскольку это был перевод Б. Л. Он вообще очень любил устраивать походы в театр, видимо, это осталось в нем со времен юности – любовь и трепет перед театральным занавесом. Заранее заказывал в кассе много билетов, организовывал их выкуп, «колбасился», как говорила мама.
Мы встретились с ним на театральной лестнице. После больницы, возвращения домой, я видела его впервые. Он чрезвычайно весело, как бы чем-то довольный, улыбался, в глазах блестели хитрые, ликующие огоньки. «А, – сказал он мне сразу, – а я тебя после того света и не видел еще!» Мама стала беспокойно дергать его за рукав: «Боря, Боря!» Но он не обращал на нее внимания: «Ах, дурочка, дурочка, – говорил он мне ласково и как бы мечтательно. – Надо же, что устроила! – И одобрительно улыбался. – Сейчас у тебя есть то, что в какую-то пору жизни может быть главным, – есть круг людей, среди которых ты своя. Да вот и комната теперь, мама говорила…»
Мы поспешили в зал. Я видела Б.Л. в театре впервые. Признаться, мы мало смотрели на сцену, так как постановка и игра мне вовсе не нравились. Б.Л. же был от всего в восторге. Он восхищался Мордвиновым в роли Лира, декорациями, музыкой Хачатуряна и, особенно, текстом. Он слушал так, словно впервые знакомился с Шекспиром, словно первый раз был в театре.
– Ты заметила, – сказал он мне в антракте, – как это хорошо о нужном и лишнем – «сведи к необходимости всю жизнь, и человек сравняется с животным».
Как будто бы не он сам написал эти строки! Глядя на его лицо в свете рамповых огней, на блестевшие в глазах слезы, на стремительно меняющееся выражение, по мере того как развивалась драма, я на время забыла о своих напастях. Мы переглядывались с мамой. «Тише, Боря, – шептала она, когда он начинал громко глотать слезы, – с тобой невозможно ходить в театр, ты как маленький».
Мы были вместе в театре еще один раз, последний, зимой последнего, 1960 года. В Москве тогда гастролировал Гамбургский театр Грюндгенса, и Б.Л. трогательно поделил свои выходы – на «Фауста» он пошел с Зинаидой Николаевной и Леней, а на «Разбитый кувшин» – с матерью и мной. К сожалению, мое место было довольно далеко от того ряда, где сидели Б.Л. с мамой, и, не зная немецкого, я очень томилась – постановка же, предельно традиционная, также меня не занимала.
То ли в зале мало кто понимал по-немецки, то ли юмор этой весьма непритязательной комедии мало кого трогал, но смех был какой-то жидкий и неуверенный. Зато Б. Л. хохотал от души, так громко и заразительно, что было слышно даже в задних рядах. В антракте он светился от удовольствия, приглашая нас с матерью и попадавшихся знакомых разделить его восхищение остроумием пьесы и замечательной игрой. Я уже писала, что, несмотря на то что Б.Л. умел удивительно, блестяще рассказывать смешное, у него было свое, особое и, как мне казалось, старомодное чувство комического. Так называемый «черный юмор», например, до него просто не доходил. А несмешные, на мой взгляд, падения, толчки и перебранки героев «Разбитого кувшина» приводили его в восторг.
После спектакля мы пошли за кулисы, где Б.Л. – ведь это был год его всемирной славы – сейчас же облепили актеры, среди них Грюндгенс. Просили надписать книги, программы; окруженный плотным кольцом загримированных и еще не успевших переодеться актеров, ловивших каждое его слово, он с вдохновением ораторствовал по-немецки. У нас есть целая серия фотоснимков этой сцены, напоминающих кинокадры.
Мы садились у освещенного подъезда в такси – респектабельная семья: мать в новой, присланной уже «оттуда» нейлоновой шубе, я, провожаемая несколькими знакомыми корреспондентами, Б.Л., сияющий, раздарив автографы счастливым немцам, – и это всего спустя год после переделкинской канавы, унизительного похода к Федину, оскорбительных писем. Но ощущение какой-то ирреальности происходящего, мимолетности, чувства, что судьба ошиблась, одарив нас внезапным благополучием, что это миг, вдруг остро охватило меня тогда.
Между этими двумя походами в театр прошел целый год. Накануне 1959-го мы переехали в новое деревенское жилище – конура Кузьмича уже не могла удовлетворять нашим возросшим требованиям, ведь часто приезжали гости, зимой на лыжах, и запрещенные Поликарповым иностранцы, которых Б.Л. из соображений конспирации предпочитал принимать не на даче, а здесь, в деревне. Сняли большую комнату в избе, расположенной довольно неудачно – у самого шоссе, напротив местного «шалмана», пивнушки, прозванной в народе «фадеевкой», увы, давно уже срытой, исчезнувшей с лица земли. Хозяйкой дома была славная женщина Маруся, с приятным добродушным лицом, но, как уверяла мать, совершенно глухая.
Первое время Б.Л. старался держать слово, данное Поликарпову, и никого не принимал. Более того, когда в Москву приехала английская правительственная делегация во главе с Макмилланом, Б.Л. предложили (все через того же Хесина!) уехать из Москвы, так как не принять Макмиллана ему было нельзя и лишь своим отсутствием он мог спасти положение.
И вот весной 1959 года он уехал на десять дней вместе с Зинаидой Николаевной в Тбилиси. Мне кажется, что за все послевоенные годы это был его единственный выезд из Москвы. А уж как давно он не летал на самолете! Да и вообще – летал ли когда-нибудь? В Париж ездил поездом, возвращался пароходом, из Грузии когда-то они с Зинаидой Николаевной тоже ехали на поезде. Наверное, неуютно чувствовал Б.Л. себя в современном самолете, и, главное, сколь горькой была его встреча с городом – уже совершенно другим, чужим, с редкими друзьями и читателями. А ведь именно в Тифлисе находилась та комната, которую когда-то вместе с ее обреченными обитателями – Яшвили и Табидзе – опустил он «на дно души». Именно в Тифлисе было так много прочувствовано им – и в городе, и в себе самом. А теперь он приехал туда не как поэт, а как родственник, гость вдовы Тициана Табидзе – Нины Александровны, жил в ее квартире, общался в основном с домочадцами, на прогулках сопровождала его дочь хозяйки.
Б. Пастернак с актерами театра Грюндгенса. Москва, 1960
«Очевидно, сюда дали знать писателям, как вести себя со мной, тихо, сдержанно, без банкетов, и я живу у Нины в совершенной глухоте и неизвестности, читаю Пруста, ем, сплю, хожу по городу, чтобы не засиживать ноги, ничего не делаю и изредка пишу тебе пустые и бессодержательные, ничего не говорящие записки», – писал он матери из Тбилиси.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!