Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
29
Где позднее родился и я; почему-то даже в 1950-м она все еще считалась привилегированной клиникой для господ, когда не было уже ни господ, ни их привилегий. Говорят, даже ласточки возвращаются в родные места, хотя эта ласточка была уже вовсе не та ласточка…
Как бы то ни было, мой отец забыл принести в роддом кружевной конверт и белье для младенца. Он явился с огромным портфелем («потертый, лоснящийся жиром, пузатый, как псина брюхатая»), с которым не расставался десятилетиями, — цеховой знак нашего ремесла.
— А где вещи? — испуганно спросила мать.
— Какие вещи?
— В которых мы повезем домой Петера.
— Ах, эти. Забыл.
Мы жили уже на Будайском холме, уже и еще, полтора часа туда, полтора обратно; растерянный отец предложил завернуть меня в одно из платьев Мамочки и…
— Положим его в портфель! Пусть народ удивляется, ничего тут такого. А уж дома запеленаем как следует…
Мать была вне себя от ярости. Такой я ее еще никогда не видел.
— Ты с ума сошел? Ребенка — в портфель? Убирайся! Ступай домой! Ступай куда хочешь! Мы с Бодицей все уладим. Забирай свой портфель. Чтоб я его больше не видела!
С тех пор я смотрю на огромный, будто корабль, портфель как на свою колыбель. В нем началось мое земное существование — почти. Так много ласк, предназначенных отцу, досталось ему; я часто глядел на его темнеющую с годами блестящую кожу, расстегивал ремень, которым портфель словно бы обнимал себя, и, как заботливая мать, моющая ребенку уши, тщательно чистил его запыленные сгибы — если никто не видел.
30
— Скажите, любезный, — обратился мой дед (напрямую, быть может, впервые) к собравшемуся уходить г-ну Шатцу, — это все же вопрос для специалиста: что, у нас началось новое летоисчисление?
Г-н Шатц сделал вид, что не понял вопроса, но все же ответил:
— Остановилось не время, а только часы, — и с тем распрощался. Но проверить часы ему так и не пришлось, ибо дедушку в тот же вечер арестовали. Его вытащили из постели, когда он, по обыкновению, просматривал свой любимый «Спектейтор».
Мне кажется, сам Господь сотворил дедушку для того, чтоб его арестовывали. Он и выглядел как-то не так, точнее, у деда все было на месте, он был вылитый аристократ, рафинированные черты лица, благородство жестов, вековая уверенность, воспитание, энциклопедизм, надменность, мой дедушка был не просто самим собой, а воплощал собой «все», старый мир, его квинтэссенцию от барских мерзостей до завораживающего очарования, во всяком случае презирать его снизу вверх было затруднительно, потому на протяжении века его время от времени не раздумывая арестовывали и сажали, не успевал он и рта открыть. А когда успевал, это только усугубляло дело.
Если дед подымал на кого-нибудь свой холодный тысячелетний взгляд, человек этот обращался в камень.
31
Кстати, камни мы изучали в школе; во время экскурсий нам их непременно показывали. А надо учитывать, что завуч Варади, тетка очень партийная, применяла теорию классовой борьбы ко мне и моему братишке.
А также к Мамочке. Но с мамой было сложнее, так как мама ничего не боялась, точнее, боялась, конечно, кто тогда не боялся, но испугать ее было трудно. Запас стойкости исчерпался у мамы лишь к шестидесятым годам. Она снова стала пугливой, только когда мы выросли. Ее страхи бесили нас, но в принципе это уже не считалось, будто мамина старость относилась не к настоящей маме, а сделалась чем-то вроде довеска. Мне казалось, что больше с ней ничего не случится. И, что хуже всего, так казалось и ей самой.
Школьная экскурсия: горы Баконь-Вертеш-Герече, старинный замок.
— Вот пример ужасающих феодальных порядков! — с гневом указывала на камни училка Варади.
— А твой дед был нехилый мужик, — прошептал кто-то рядом со мной.
— Ага.
Мы не очень-то ужасались; я уже надоел всем до чертиков, надоела моя фамилия и что Варади беспрерывно меня поминает (правда, при этом она на меня не глядела, за что я был ей признателен). Понятно, во время прогулки по Вертешу обойтись без таких упоминаний невозможно. Но чтоб там — а, видимо, именно это и выяснялось по ходу экскурсии — все кругом было наше, в такое никто не верил. Никто. Только Варади, клокотавшая пролетарским гневом.
Приближаясь к очередному охотничьему замку, мальчишки ехидно подмигивали, ну что, это тоже твой?! — на что я отвечал, ну понятно, не Терешковой же, и мы, с гоготом согнув руки в локте, дружно показывали нечто, не меньшее, чем у коня, причем — сами себе.
32
Не было человека ни среди учителей, ни среди родителей, который не боялся бы этой Варади. Что учитель — какое-то должностное лицо, мы знали, но Варади олицетворяла само государство, как будто ее к нам направил непосредственно Янош Кадар или еще Бела Кун, — она была коммунистка до мозга костей, человек той породы, которой для меня не существовало, а если она и существовала, то как воплощение террора, гнусности и коварства, как нечто, о чем и думать не следует, человек не может быть коммунистом, коммунист не может быть человеком, он не такой, как мы, а бандит, уголовник, продажный наймит, и нечего им заниматься, а если и заниматься, то только по одной причине: он тоже ведь занимается нами, хочет нас погубить, в этом лишь смысле он и заслуживает внимания — как бешеная собака, как крыса или, допустим, вошь.
Не сказал бы, что этому меня научили дома.
Скорее, додумался сам. С ними все ясно — изменники родины.
Отец молчал, высказывания же матери — крайне редкие — никак не противоречили моим выводам.
Училку Варади презирали все, из чего я пришел к заключению, что все разделяют мою «концепцию личности» коммуниста. Естественно, это было не так, но поскольку мне все было ясно как «дважды два», то не было ничего естественнее и проще, чем подгонять под теорию факты — к примеру, отца Ножи Бора, который, считая себя коммунистом, был все же порядочным человеком и, кроме того, ненавидел тех коммунистов, с которыми нам приходилось сталкиваться, — словом, на деле я следовал старой как мир практике коммунистов, о чем, разумеется, не догадывался, полагая недостойным вникать в то, что я отвергал. И даже не отвергал, а выблевывал. Вы мне в глотку силком? Так я выблюю! Чем в основном и решил для себя проблему великого искушения интеллектуалов XX века. Бедный Сартр, если б он только знал…
Товарищ завуч изъяснялась фразами, которые можно было вычитать только в газетах. Другие тоже говорили нечто подобное, но нехотя, словно из-под палки. Г-н Хелмеци, которого мы обожали, тот плакал, читая Ади, — старая школа, в которой еще ценили литературу, словесность; некоторые слова он сопровождал подмигиванием: грубый натурализм оскорбляет наш трудовой народ — подмигивание! — хотя, возможно, подмигивал он только под градусом; когда же был трезв, что в принципе тоже случалось, то начинал заикаться, со-со-со, мучительно выговаривал он, со-циа-листическая наша ро-ро-ро, бедняжка, думали мы, наша родина. Учительница физики тетя Марта, убеленная сединами старушка, казалось, была единственной представительницей подевавшегося куда-то среднего класса, элегантная, утонченная пожилая дама, и притом страшно умная, таких я еще не встречал, или-или (понятия «средний класс» я, конечно, тогда не знал, средним классом для меня были «бэшники», ребята из 7/b, ну а тетушка Марта казалась мне просто родственницей по материнской линии); когда ей приходилось произносить подобные фразы, она съеживалась от боли, вся темнела, не только лицом, но всем телом, словно надевала траур.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!