Георгий Иванов - Вадим Крейд
Шрифт:
Интервал:
Об этом происшествии пошли разговоры и пересуды, так что Георгию Иванову пришлось объясняться. В «Последних новостях» от 22 марта 1932 гола было напечатано его письмо в редакцию: «25 февраля между мной и г. Буровым действительно произошло столкновение. Обстоятельства последнего были, однако, таковы, что оснований считать себя оскорбленной стороной я отнюдь не имел. Три дня спустя до сведения моего дошло, что г. Буров рассылает различным листки, где изображает происшедшее в извращенном и оскорбительном для меня виде. Осведомившись об этом, я немедленно обратился к капитану Е. Е. Александрову и поручику Д. К. Моэну с просьбой быть моим секундантами и передать Бурову мой вызов. Капитан Александров и поручик Моэн… приступили к исполнению моего поручения 1 марта. Однако несмотря на частые посещения г. Бурова и неоднократные телефонные звонки к нему, секундантам моим в течение 17 дней никак не удавалось застать г. Бурова дома. Только 18-го, проявив крайнюю настойчивость, им удалось наконец передать мой вызов, от принятия которого г. Буров категорически отказался».
Вскоре Г. Иванов уехал в Ригу. Репортер газеты «Сегодня» в 1932 году: «В Риге снова проводит лето наш постоянный летний гость Георгий Иванов». В этой лучшей русской газете Прибалтики и одной из самых читаемых в эмиграции Георгий Иванов лет десять (до 1937 года) был постоянным автором. Опубликованных в «Сегодня» его произведений хватило бы на целый рижский том. Тут историческая проза в вроде «Книги о последнем царствовании», воспоминания, статьи, рецензии, семь рассказов, многочисленные эссе. Перед читателями рижской «Сегодня» он появлялся во всех своих жанрах, кроме важнейшего для него – стихов. Смотрел на себя как на «парижского» поэта и, с тех пор как уехал из Берлина, печатал стихи в парижской периодике. Сделал исключение для брюссельского «Благонамеренного», затеянного князем Дмитрием Шаховским, и это, пожалуй, все. Если где-нибудь вне Франции и появлялись в печати его стихи, то без его ведома.
География его жизни – восемь мест, с которыми он чувствовал родство, близость или связь по судьбе: сгоревшие Студенки его детства, Петербург («незабываемый», «наше все»), транзитный Берлин, четверть века в Париже (дольше, чем в Петербурге), Ницца, которую любил, в которой бывал много раз, Биарриц предвоенных и военных лет, Йер, где прошли последние годы жизни, и Рига, куда часто приезжал вместе с Одоевцевой. Побывал он в течение жизни и в других местах – в Новоржеве, Штеттине, Митаве, Дьеппе, Монтекарло, но все другие города и веси чаще всего были мимолетностью, чтобы составить важную страницу биографии. Иное дело – Рига. В ней родилась Одоевцева и прожила девятнадцать лет, прежде чем переехать в Петроград. Отец Ираиды Густавовны (она же Ирина Владимировна) присяжный поверенный Густав Гейнике имел широкую клиентуру, владел доходным домом, принадлежал к высшему обществу Риги, откуда переселился с семьей в Петроград в связи с приближавшимся фронтом, а вернуться в Латвию его вынудила революция. В принадлежащем ему доходном доме на улице Гоголя Георгий Иванов бывал почти в каждый свой приезд. Часть лета проводил вместе с женой на взморье в Сосновом, недалеко от Риги, где у Густава Траугуттовича была собственная дача.
Рига вошла в прозу Георгия Иванова, он писал очерки из рижского быта. Зарисовка «На рижском взморье» неожиданно походит на распространенный в сороковые годы XIX века «физиологический очерк». Индивидуальные образы под пером Г. Иванова превращаются в типы, обстановка прорисована в деталях, сюжет отсутствует, а если встречаются курьезы быта, автор ни за что не пройдет мимо. Все это напоминает литературные дагерротипы времени молодого Некрасова. Зато язык! Язык вполне свой, узнаваемый и хорошо знакомая нам по «Петербургским зимам» зримая, красочная ироничная манера повествования: «Господин в пенсне на носу и с лысиной, в халате такого колера, точно его расписывали десять обезумевших футуристов, под руку с подругой жизни — в пижаме, расшитой хризантемами, поджидающий на довольно-таки свежей погоде, на вокзале, гостей к вечернему чаю, — картина чисто местная. В оригинальности ей отказать нельзя, но не скажу, что эстетически она была совершенной».
В очерке «Московский форштадт» он рассказал о русском предместье Риги, которое почти не изменилось с дореволюционных времен. Таких островков затонувшего материка, где компактно проживали русские, в то время оставалось несколько. Крупнейшим и наиболее просвещенным из них был Харбин со своим стотысячным русским населением, православными храмами, гимназиями, высшими учебными заведениями, профессурой, обществами, кружками, театрами, прессой. А малые островки и уголки еще встречались до 1939 года в Восточной Европе — в Молдавии, Эстонии, в отошедшей к Польше Волыни и целые крестьянские округа в Латвии. Об одном из таких уголков писал барон Анатолий Штейгер, добрый знакомый Георгия Иванова и если не прямой ученик его, то верный его последователь: «Вечером выйдешь гулять по меже. / Сторож внезапно возникнет из мрака. / Спросит огня. Мы закурим. Уже / осень вблизи дожидается знака… / Речь про дожди, урожай, молотьбу / (Сдержанно, чинно ответы — вопросы), / Речь про крестьянскую боль и судьбу… / Лиц не видать. Огонек папиросы / Красный тревожный ночной огонек. / Запах полыни и мокрой овчины. Терпкая грусть – очень русский порок. / Грусть без какой-либо ясной причины».
На разных широтах земного шара человеческое время течет или летит с неодинаковой скоростью. Штейгер посетил в бессарабской глуши сохранившийся чудом (или прихотливым течением истории, то дающей быстрины, то образующей омуты) уголок старорежимного усадебного быта, где виден «минувший век до самых мелочей». На склоне у реки дворянская усадьба, русский студент «на вакациях», две барышни едут на прогулку в шарабане, пастушок, которого «зовут, как в сказке, — Ваней»… Из подобных истоков возникла хорошо знакомая эмигрантам довоенного времени песня Александра Вертинского «В степи молдаванской»: «Как все эти картины мне близки, / Сколько вижу знакомых я черт! / И две ласточки, как гимназистки, / Провожают меня на концерт».
Георгий Иванов описал в 1933 году другой русский уголок не дворянский, не мужицкий, а городской, купеческий, лабазный, который остался таким же, каким был полстолетия назад. Жанр совсем иной — не ностальгическая лирика, как у Штейгера, а бытоописательное эссе, очерк нравов. Он примерно такой же, как в физиологических очерках лет за девяносто до того в России, а в Европе и того раньше. Вот «физиология» рижского предместья. Названия улиц – Николаевская, Гоголевская, Пушкинская, Тургеневская, Московская, «и впервые попадая на мощенные огромными булыжниками то благодушно сонные, то бестолково шумные улицы Московского Форштадта, трудно сдержать волнение». Под вековыми цветущими липами выстроились домики с мезонинами. У ворот пристроена завалинка, высокий забор утыкан гвоздями, из-за него выбивается сирень. В темноватых комнатках тюлевые занавески, герань на подоконниках, диваны с продавленными пружинами, домотканые половики, лампадки перед образами. На стенах в ореховых рамках олеографии из дореволюционной «Нивы»: Александр II, Александр III, портрет Иоанна Кронштадтского. Тут же мутное трюмо, а на подзеркальнике пучок сухих колосьев. Рядом на овальном столике под ковровой скатертью бархатный альбом с фотографиями. Тургеневская улица застроена приземистыми купеческими особнячками, на Гоголевской высится деревянная пятикупольная церковь. На городской площади кипит «воровская толкучка», где продают филипповские пирожки, снуют цыганки с оравой немытых детишек и покупателей хватают за фалды «краснощекие старообрядцы и библейские еврейки». Трактиры на Московской улице кишат хулиганьем. Из кабаков, «точно с самого дна потонувшего мира», доносится граммофонное пение Вяльцевой…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!