Воровка фруктов - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Зазвучала музыка. Она шла из устройства, работавшего на батарейках, – название не сохранилось в памяти, что-то такое ругательное, что-то такое с «Ghetto» или как-то так, – и в ее звучании было больше дребезжания, чем музыки. Но музыка была именно тем, чего так все это время не хватало. Какая именно играла музыка, к делу отношения не имеет. Всякий, кто сейчас это читает, может придумать сюда ту, которая ему по душе. Музыка, в том виде, в каком она сейчас звучала, вместе с металлическим дребезжанием, подчеркивавшимся громкостью, шла от неосознанного воздержания и одновременно от страстного желания, которое с самого первого такта, а со следующими тактами уже в полной мере, было удовлетворено; сплошное исполнение желаний, как будто преподнесенное в подарок временем, подлейшим, подлость прочувствована только сейчас, без нее, без музыки. Материальной стала она, эта музыка, в тот момент, материальнее не бывает, и ее материальность утоляла нежданный, невиданный голод, который она сама же и пробуждала, всеохватный, элементарный голод. Музыка, утоляющая голод? Да, она утоляла. Мать запела под нее, с тем самым вибрато, от которого брату с сестрой в свое время всегда хотелось заткнуть уши. В этот вечер им это совершенно не мешало, как и отцу, который прежде, при первых вибрирующих звуках, сразу выходил из комнаты.
Не кто иной, как мать, позаботилась о том, чтобы утолить голод гостей, и наняла порядочного повара. Тот, полный банкрот, пустившийся в бега от властей, которые в здешних краях, в отличие от столицы, частенько пускают все на самотек, устроился жить в шалаше неподалеку от известного места. Она как-то его там нашла и, пообещав ему, что поможет выпутаться из сложного положения, устроив беспроцентный кредит – в «Crédit du Nord», – побудила его взяться за приготовление праздничного ужина. Что и было осуществлено и продолжало осуществляться у нас на глазах, за рабочим столом, также организованным банковской дамой. Повар, без колпака, в чистой одежде, не белой, темной, как в Азии? в Японии? Ни одного-единственного раза он не оторвал взгляда от еды. Все, что он резал, он резал длиннющим широким ножом, а нарезанное бросал то куда-то в сторону, то куда-то себе за спину, словно из озорства. И всякий раз он попадал куда надо. Он много чего претерпел, по собственной вине или нет, но никто из нас этим вечером не имел ни малейшего желания обсуждать такие вещи, как «вина» или, чего доброго, «раскаяние», – включая месяцы, которые он провел, скрываясь, в шалаше, не спасающем от дождей, в обществе примуса. Но с этим, начиная с сегодняшнего дня, было покончено. Он снова объявился в мире, и вообще впервые, если учесть его временное пребывание в состоянии отверженности, стал его частью, как блудный сын, благополучно вернувшийся домой. Как блестели его скулы. Как топорщился колоколом у него на бедрах поварской фартук. Не отрывая взгляда от стола, он держал в поле зрения весь шатер, как будто за него смотрели его работающие руки. Относительно поданных блюд и их последовательности скажем лишь, что тут не было никаких гарниров, а были исключительно основные блюда, к числу которых были отнесены и наши мелкие приношения.
Дневной свет снаружи все не исчезал. Но нам хотелось, чтобы он оставался еще дольше, намного дольше, растянулся надолго, хотя и не для того, как об этом рассказывается в Ветхом Завете, чтобы выиграть битву народов. Ласточки не должны были уступить место летучим мышам. И одновременно, при том, что это может показаться странным, или нет? да, это было странно, очень странно, но мы страстно мечтали о наступлении ночи, о том, чтобы взошла луна и появились звезды, которые на Вексенском плато светят совершенно не так, как в Париже; как будто там, ясными летними ночами, как эта, только звезды с их светом могут отбрасывать тени. И кроме того: август – время комет. Не говоря уже о ночном ветре! В ночном шуршании, шелестении, гудении деревьев был целый мир, другого было и не нужно.
Настала ночь, и пришло время, чтобы кто-нибудь из нас поднялся и произнес речь – торжественную застольно-шатровую речь, не важно, чем навеянную. И кто же поднялся для произнесения речи по случаю семейного праздника? Не кто иной, как отец, который на протяжении всей своей жизни о семье и всяком таком особо никогда не думал. Он, одиночка, единоличник, закоренелый холостяк, сразу начал с «мы», избегая употреблять такие слова, как «семья» или «род», и за этим первым «мы» последовала целая гирлянда таких «мы». По всему было видно, что старик, исследователь земли, каким он себя числил, весь день, а может быть, и всю прошлую ночь, где-то плутал, хотя он с давних пор прекрасно знал здешние места, и произошло это с ним не впервые. Вместе с тем эти блуждания, включая оторванные пуговицы и потерянный шнурок от ботинок, сказались на нем благотворно: его физиономия была физиономией довольного человека, которому блуждания доставили радость. Зато его голос, после всех плутаний, заметно дрожал. Но это делало его более ясным. Как обычно, с ним между делом происходили разные мелкие досадные неприятности. Но против обыкновения, вместо того чтобы ругаться на коварные предметы, которые он, как правило, обзывал «сволочью» или «гадинами», он всякий раз теперь извинялся перед ними и говорил «О, пардон!» столу, об угол которого только что ударился, и дружески похлопывал по опрокинутому стулу. Каким посеревшим выглядел отец, со всеми своими старческими завитками на бровях, на фоне ярких красок лета.
Его торжественная речь звучала приблизительно так: «Мы, лица без определенной государственной принадлежности, обходящиеся здесь и сейчас без государства, недосягаемые для государства. Все превратилось в секты, государства и церкви, и… и… А мы? Сбежавшие от времени, герои бегства. У нас нет никакой роли, в то время как государственные люди, непоколебимо, остаются в своей роли. Мы, неустрашимые в своей вечной робости. Вечно нерешительные и вечно все затягивающие. Нетерпеливые от Бога. Прокладывающие обходные пути. Идущие по кругам и спиралям. Мы, смотрящие через плечо в пустоту. Носители потомственной вины. Любители горького. Мы, услужливые, династия угодливых, потомственное дворянство прислужников. Мы, сомнительные, потомственные графы и маркизы “сомнительности” (выкрик с места: “Да здравствует сомнительность! Да здравствуют периферийные явления!”). Мы нелегалы, отчаявшиеся. У которых, однако, есть свой закон. У кого же есть закон, у того есть судьба. Мы, остающиеся на посту до последнего, когда все уже потеряно». (Выкрик с места: «Да здравствует остающийся на своем посту до последнего!»)
На этом месте отец сбился, потеряв нить рассуждения, если у него таковая вообще имелась. Он, правда, продолжал говорить дальше, но все более сбивчиво, и даже начал запинаться, – старик, который запинается, – что-то такое лепетать, и в голосе его стал слышаться чужеземный акцент, как и у всего семейства, даже у такой чистейшей француженки, какой была банкирша-мать, которая говорила с не поддающимся определению акцентом:
«Избавились от государства? Избавились от текущего времени? Никогда мы не были вне опасности, и сейчас тоже. Мы живем на острие ножа, с давних пор. На острие ножа, и мы сами тот нож. Уже грудными младенцами вы, дети, пребывая в тихой панике, смотрели по сторонам в надежде на помощь. Ах, эти следы от высохшего предсмертного пота, в основном на ногах. Конечно, очень хотелось бы любить судьбу, но что она такое, наша судьба, и где она? Вы чертили буквы в воздухе, еще не научившись толком писать. А где они нынче, дети, пишущие в воздухе? Вдевать серебряный след от улитки в игольное ушко. Да здравствует бессмысленность – только ее нужно активно практиковать. Делать бессмысленные вещи и смотреть, что из этого выйдет». (Выкрик с места: «Вытанцуется!») «Да, мы с женой два инвалида, так или иначе, и это нас свело когда-то вместе. Мы мухи-подёнки. Но как они прекрасны, эти мухи-подёнки. Ах, эти филигранные крылышки, а лапки, лапки, тончайшие, все ощупывающие». (Выкрик с места: «Да здравствуют мухи-подёнки!») «Ах, выброшенная на берег лодка-однодерёвка, никакого руля, вообще без руля! Мы сумасшедшие, которые мнят, будто могут на малом пространстве воспроизвести вселенную. Стояние на цыпочках нельзя считать стоянием? Иногда можно. То, что я считал потерянным, все время находилось у меня здесь, в руке, но когда я, озадаченный поисками, раскрыл ладонь, тут-то потерянное и проскользнуло сквозь пальцы, потерявшись теперь окончательно и бесповоротно. Как вы детьми в чужих местах всегда сидели на краешке стула – но никогда прямо! Слава кривым проборам! Без гомеровского источника никакой истории. Вольфрам, очисти от ржавчины стило повествователя, займись официальными версиями истории, чтобы противопоставить им свои, кривые, и протолкни свое сомнительное дело! Брак как таинство – почему я только сейчас, когда уже поздно, в состоянии отнестись к этому серьезно». (Выкрик с места? Тишина.) «В городе я принимаю сирену “Скорой помощи” за совиные крики, а здесь, в сельской местности, совиные крики за сирену “Скорой помощи”. Быть в чужих краях: временами ничего лучше этого нет. А может быть, и на протяжении всей жизни… Какая разница между “За мной наблюдают” и “Я чувствую, что меня видят”. Моя любимая игра: где хвостик нитки на катушке? Полицейский говорит вору: “Не уйдешь от меня!”, но есть еще другое “Не уйдешь от меня!”. Небо, которое ты видишь через перышко птицы. Какими беззащитными вы были, дети, с вашими болтающимися ручками – невероятно беззащитными, безоружными. Мы, беззащитные, безоружные. Какой фрукт съедается вместе с сердцевиной и черешком?» (Выкрик с места: «Груши!») «Каков химический состав темно-синей кожуры черного винограда и слив?» (С места выкрикивается химическая формула.) «Эта формула когда-нибудь спасет мир – или нет. Приключение ждет. Все любители и любительницы мнимых приключений. Серьезные приключения! Отстраненное присутствие, вот что нужно. Только никаких семейных историй, так думал я всегда. Но теперь, против моей воли – сколько я их всяких знал и знаю до сих пор. Ничего я больше не желаю знать! Промежутки пространства и времени: единственный пригодный материал. Горе, и еще раз горе. На самом дне горя, тревоги и заботы: средство передвижения – свет. Какой давний этот наш шрам, но он все тянет и тянет, и как! Тянет и тянет. Безнадежность, ты наша сила, наше оружие, наше крепкое снаряжение». (Выкрик с места: «Наш капитал!») «Мать отвечает за средства, а отец? За места. А если места впадают в темноту, рассеиваются? Продолжать оставаться там, не отступаться. Кому принадлежит эта фраза: “Какие мы богатые! – Пусть богатство принесет свои плоды!”?» (Выкрик с места: «Моя фраза!») «Ни к чему не принадлежать – только так что-то получится. Тянет на Балканы. Тянет к арабской вязи, справа налево. Россия? Сегодня Россия, сегодня Пушкин, Толстой, Тургенев и Чехов присутствуют здесь у нас в Вексене, в самой французской части страны, в Пикардии, хотя ни у кого больше нет времени для историй в том виде, как они рассказывались в России в девятнадцатом веке, но есть пока еще время хотя бы для их интонации. И точно так же сегодня, в Пикардии, присутствует Америка, в песнях пропавших, тех, что бывают исключительно американскими, в гимнах, да в гимнах пропавших, благодаря которым Америка сохранится. И победит? Нет-нет: сохранится и всех переживет – Америка? Мир. Почему нет русских песен одного, одного-единственного пропавшего? Почему нет русского блюза? Слава киллеру-предку, живущему в нас. Никуда не изгонять его. Какими шумными, однако, стали нынче народы. Давайте сегодня побудем одним народом, другим, бессильным, перед циферблатом Другого Времени. Кто посеет ветер, тот пожнет бурю? Нет: кто посеет ветер, тот пожнет ветер. Ни одна книга не оставляет у человека такого ощущения брошенности на произвол судьбы, как оставляют священные книги. И пусть вернется стыд. Соколы, пишет император Фридрих II в своей “Соколиной книге”, к вечеру становятся беспокойными и пугливыми, – самый большой ужас на них тогда нагоняет человеческое лицо. Так было уже в тринадцатом веке. Ах, как преисполнен я этим местом, этой землей, словно захвачен книгой! Сладостный ужас любви. Мы нелегалы. Но лучше быть нелегалами, чем бандитами по всему свету. Секты повсюду. Пустующее птичье гнездо становится павлиньим троном. Преисполниться благодарности. От преисполненности благодарностью забыть поблагодарить. С благодарностью потрогать обеими руками предметы, даже самые мелкие. Или постучать пальцем тебе и тебе по запястью. Чтобы узнать время? Да, но не текущее время. Стоит сбиться, оно тут как тут. Существуют ли еще стимуляторы хождения вприпрыжку? (Выкрик с места: “Да, существуют!”) За праздник, за день вашего рождения, дети, нежные демоны, добрые. Без демонизма ничего не будет. Без демонов не будет подлинной истории. В переводе с греческого, хотя и непереводимо, но все равно: ведь дети – душа человека. Карандашные спирали в паучьей сети. Что только не превращается в сокровище. Sueño y trabajo. Сон и труд. Одна из распахивающихся дверей, ведущая на волю: идти по проселочной дороге под начинающимся снегопадом – но до зимы, к сожалению, еще далеко. (Выкрик с места: “Глупости!”) А священная книга Апокалипсиса, после этого града проклятий и осуждения, извергающегося на каждой странице со всех черных небес, разве не заканчивается она мирным “Благодать со всеми вами, meta pántōn!”?»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!