Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Юродствовал или был серьёзен?
Колдовство, ворожба?
Культ огнепоклонничества?
Или был он тайным, но верным последователем Гераклита – шуточки-прибауточки не мешали Махову воспринимать мир как вечно живой огонь; мерно загорающийся, мерно затухающий, чтобы заново вспыхнуть?
«Огненная печь творчества»? – вспоминал Германтов загадочные слова.
А Махов-то тем временем и из Апокалипсиса, размазывая краски, выдёргивал ту ли, эту огненную строку. «Первый ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью… Второй ангел вострубил, и… большая гора, пылающая огнём, низверглась в море…»
Во всяком случае, когда писал, огонь для него оставался и образным средством выражения, и целью; а как-то Махов сказал:
– Я, Юрик, легко воспламеняюсь, но остаюсь при этом огнеупорным, хотя… Догадываешься, Юрик, что после всякого горения остаётся? Зола, остывающая зола.
Вьётся в тесной печурке огонь?
Как бы не так – «огненная печь творчества, огненная печь…»
Открыта медная дверца большой белой кафельной печки, Махов орудует кочергой, искры вылетают из догорающих поленьев, по чёрно-румяным, пятнистым, мягко разламывающимся головешкам пробегают, угасая, крохотные синие язычки пламени, а алые отсветы пляшут на обоях, на небритых щеках, в глазах и – на холстах. Рельефность масляных мазков, тени от бугорков краски и даже занавеси в обеих комнатах – в проходной комнате, довольно просторной, с этой самой кафельной печкой в углу, располагались гостиная, столовая и мастерская хозяина-художника, а в маленькой, за широким, обнесённым белыми наличниками проёмом без дверей, по сути в нише, где теснились платяной зеркальный шкаф и большая деревянная кровать с двумя, одна на другой, подушками, была спальня; там, вспоминалось Германтову, не обращая внимания на сжигавшие-испепелявшие мужа творческие возгорания, на гладильной доске что-то – платья ли свои, постельное бельё – торопливо гладила жена Махова, Елизавета Ивановна; напевая: «Если всё не так, если всё иначе», она с хищным шипением придавливала опрыснутую водой ткань тяжёлым чугунным тёмно-коричневым утюгом с пилообразной по краям крышкой, похожей на челюсть доисторического зверя, и круглыми окошками на боку, плавно изогнутом, как борт броненосца; в окошках виднелись, ярко мерцая, раскалённые угольки… Так вот, даже занавеси у Махова были красные, солнце пронзало красную материю, превращало её полотнища в языки пламени; занавеси пылали; и абажур, низко висевший над столом, был из тёмно-красного шёлка, с оборками, когда свет включали, абажур напоминал пылающую изнутри, черенком подвешенную к потолку пунцовую розу. И всё смешивалось в восприятии – холсты, натура: занавеси, абажур… Все оттенки красного – от густо-пунцового до бледно-розового – сплавлялись в подвижный огненный колорит, а также – в одуряюще-пьянящие запахи.
Густое и неугомонное, пахучее пламя?
– Ты, Юрик, только не спутывай настоящий, живой огонь с бенгальским огнём, идёт? – Махов отправил в полыхание топки два берёзовых поленца, которые дожидались своей участи на металлическом скруглённом листе, прибитом к полу у подножия печки, под дверцей.
Каким горячим был уже белый кафель, не дотронуться… «Кафель добела раскалился», – как-то радостно сказал Махов.
– Ум за разум заходит! Мракобесы книги в уличные костры кидали, да? Но ведь и гении, факелы наши в ночи незнания, гении-факелы, сжигаемые творческими страстями, разуверившись вдруг в себе, рукописи свои безжалостно жгли в каминах. Гоголь – в Риме, Достоевский, если память не изменяет, в Дрездене. А я, раб божий и тварь дрожащая? Я, Юрик, в печь холсты свои не кидаю, однако я здесь, в доме своём, не отрываясь от производства, от огня обезумел, я, Юрик, будто б изнутри выгораю… Огненный мой период затягивается, – бормотал под нос Махов, подмешивая в краплак кармин, добавляя киноварь, английскую красную, оранжевый марс и – снова киноварь, и – по чуть-чуть – жёлтый кадмий, стронциановую; на холсте бушевало пламя, красные, оранжевые, жёлтые тюбики быстро опустошались, а Махов, потянувшись к пузырьку, бормотал: – Не подлить ли масла в огонь? Подлить, подлить! – И, щедро подлив пахучего масла, ничуть не заботясь о том, чтобы Юра успевал вникать – не в замысел полотна, куда там, а хотя бы в смысл его слов, уже ласково укорял себя: – Не хватит ли, дорогой, гореть на работе? Детям не позволяют играть со спичками, а тебе, стареющему поджигателю, всё-всё дозволено? Не заигрался ли с огнём? И стоит ли игра свеч? Стоит ли, Максим Дмитриевич, так воспламеняться и весь жар души отдавать холсту? – И тут лицо его опять делалось свирепым, добавлял он смелый чёрный мазок, и – ещё один чёрный мазок продолговатый, и, обмякнув, сообщал удовлетворённо: – Вот теперь всё обуглилось.
Жар души… и страсть. Что если действительно – страсть?
Воспламенявшая и испепелявшая страсть? Огонь и – зола… Почему бы не вспомнить о версии Анюты? С помадой алой сажа смешана…
Германтову особенно приглянулся один из свежих темпераментных эскизов. Его, словно нарочно, Махов повесил на том самом месте на стене, которого по вечерам касался, пробивая и без того горящую занавесь, солнечный луч; повесив, еле слышно запел: «Счастье моё я нашёл в…»
Огонь и закатный свет.
Небольшой эскиз. Едва угадываемая сквозная, во тьму, аркада, а выше, над сквозной аркадой – многооконно-многоарочная стена, залитая плотным розовым светом; внутренний угол Пьяццы, аркады наполеоновского крыла Прокураций?
Размытая, направляющаяся к чёрному провалу в красноватой арке фигурка; кажется, эскиз к театральной постановке «Венецианского купца».
– Что это, что? – приставал Германтов; необъяснимо растревожила его та фигурка, притянутая тёмным провалом.
Ещё шаг, и фигурка та будет вмурована в черноту, охваченную огнём.
Махов ворчал, не прерывая работы:
– Как что? Бой в Крыму, всё в дыму, ничего не видно.
– Нет, правда, что это?
– Геенна огненная, – помрачнев, Махов забормотал: – Когда б не страх чего-то после смерти… – В зрачках заплясало то ли картинное, то ли натуральное, печное, пламя, а выражение глаз сделалось совершенно диким.
Отложил кисть, насупился, опустил тяжёлые веки. На щёку лёг еле заметный розовый отсвет.
Рефлекс живописи? Или отсвет адского пламени?
– Вот скажи, что такое портрет? Думаешь – бородка, глазки, носик и ротик? Нет, это всё пишется для отвода глаз родственников модели – им умилительное сходство подай, а на самом-то деле…
Что же на самом деле?
– Запомни, Юрик, – с какими ласковыми обертонами Махов произносил его имя, – запомни, Юрик, художник не может знать, что он пишет… никак не может. Это выясняется много позже, ведь смертный художник для вечности, – как бабочка-однодневка, а картина может жить долго, очень долго. И, Юрик, – опустил руку с огненной кистью, – хотя бы поэтому, то, что на картине написано, выясняется не самим художником.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!