Подмены - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Так вот, о будущности – той самой, что пока не складывалась даже в первом приближении. Меня туда Кирка мой затащил, дружочек ещё с пионерских времён, – в Театр Станиславского, что на Тверской. Добыл по случайности два билета, сказал: охрененная штука, говорят, ни на что не похоже – то ли постмодерн, то ли метафизика в чистом виде. Одним словом, заинтриговал. Ну и пошли мы. А потом вышли: он – в полном недоумении, я – в совершенном шоке. То, что происходило на сцене, оказалось потрясением, ударом, чудом – истинно говорю вам, без преувеличений. То был «Хлестаков», в постановке режиссёра, о котором я до того дня слыхом не слыхивал. Нет, знал, конечно же, разные имена – имелось в запасе, что мог я ненароком и в разговор ввернуть: Товстоногов, к примеру, Васильев, Эфрос, Любимов, ну и несколько ещё, помимо Таирова и Мейерхольда от прошлой жизни, не говоря уж о Станиславском с извечным своим напарником через чёрточку. Я ведь не театрал и никогда им не был – я просто вынужден был держать необходимую планку культурного багажа, ниже которой, в силу дедова воспитания, опускаться не осмеливался. Анна Альбертовна тоже, надо сказать, руку приложила, баба Анна моя дорогая. Одним словом, натуральное потрясение имело место, не меньше того. Декораций – ноль, костюмы – вполне, можно считать, условные, из какой-то другой жизни, текущей в поперечном измерении. Всё – изнутри, и это главное. Будто каждого из удивительных артистов этих, странных существ, подчинившихся таинственным знакам параллельного бытия, предварительно хорошенько встряхнув, вывернули наизнанку, вынудив проживать жизнь своих героев вне привычных образов, известных каждому с отроческих лет, – там вы уже не услышите накатанных фраз, не обнаружите привычных сцен, не обретёте ожидаемых финалов, не ощутите утомлённости и скуки. Там – всё кишками, нутром, невидимым духом, материализовавшимся на время спектакля, обратившегося в одну огромную живую карнавальную маску, подменившую собой унылую телесную плоть и известный всем сюжет. Что это было – драма, комедия, фарс, насмешка, игра в абстрактную подмену? Или, быть может, прямая подстава, обращение к скрытому до поры закоулку души, что напрямую отвечает за неопробованное пока ещё творчество? Он, Хлестаков, сумасбродный фантом, меняющийся и неуловимый, да скипочкой – в дыню; она же, мамочка, супруга городничья, а-а-х! – будто из промежности у неё вычерпнул – аж задохнулась от счастья и истомы: до одури, до сладкой боли, до нутряного беспамятства; и вновь не воздухом, не лёгкими, не ртом – кишками, кишками, кишками. Будто сам Гоголь, мёртвая душа, залетев на пару часов, вновь натворил непостижимых дел своих и снова унёсся в чёрное небо над ночной Тверской. Вот тебе и Гоголь-моголь – здравствуй, дедушка, Моисей Наумович!
Заболел. С Киркой в тот вечер расстался по-быстрому, не хотелось даже парой фраз обменяться, пачкать впечатление, – и так понимал, что, кроме очередной дурости, тот ничего не скажет. Оставалось лишь решить, в какое поступать из трёх возможных столичных заведений, где со мной, Гариком Грузиновым-Дворкиным, сделают так, чтобы научиться острым и по сердцу: и – сам, и – себе же самому. Уже видел, как несут цветы, как орут с галёрки, светясь зрачками, как нервничают, завидуя, московские барышни из хороших семей насчёт того, что принадлежу не им, а тем, с кем даже не имеют чести они быть знакомы. Как в очередь выстраиваются именитые режиссёры, дабы заполучить Гарика Грузинова, к этому времени уже ополовиненного, тоже без лишней уже чёрточки, чтобы, не дай бог, не смазать возвышенность и благородство дворянской фамилии этим незвучным, не пойми какого корня дедовым добавком.
Моисей мой не возражал, ощутив мой же бешеный настрой на творчество и удачу будущей жизни. Баба Анна, ясное дело, засомневалась, но виду не подала: лишь улыбнулась тихой своей, славной улыбкой, а когда выходила из столовой, между делом перекрестилась. Тогда мы ещё не знали, что через два года ей поставят диагноз – онкология. Умирание пообещают быстрое, а насчёт того, мучительное или нет, – как выйдет.
Стоял июнь девяностого. Неприкасаемый Ильич уже с год или около того числился в вурдалаках – кровавых и больше никаких, красуясь этим суровым приговором на заборах, гаражах и железнодорожных насыпях. И никому не хотелось никого поправлять – свобода, господа!
Седьмого числа к власти пришёл патриарх Алексий, и дед Моисей, чуть ёрничая, от лица всех иудеев Московской хоральной синагоги поздравил меня, как выкреста, с этим важным событием. Я, признаться, несколько растерялся, поскольку до сих пор дедушка не позволял себе не только чего-либо подобного, но и мало-мальски сомнительного высказывания в отношении веры и вероисповедания. Раньше у нас в доме неизменно присутствовал устойчивый баланс сил, не только не противоборствующих одна другой, но и, напротив, уважительно соседствующих друг с другом. Наша сторона, православная, в составе бабы Анны и меня, примыкающая, само собой, к чисто христианскому большинству, была довольно неоднородна. Анна Альбертовна истинно верила, регулярно посещая храм напротив, ставя свечки и порой опуская металлический рубль в щёлку фанерного ящика при входе. Я же, в отличие от неё, в православных больше числился, чем честно верил, – да и то лишь благодаря случившемуся в грудном возрасте крестильному факту. Таким образом, дедушка впервые открыто нарушил баланс, после чего я просто не мог его не спросить:
– Дед, для чего ты меня поздравил? Это что, издёвка? Может, объяснишь?
– Конечно, милый, – спокойно отреагировал дедушка, – ну конечно объясню. Я сказал это, желая проверить твою реакцию на мои слова. У тебя через месяц экзамены, и я хочу, чтобы ты отбил вопрос приёмной комиссии не просто достойно, но ещё и проявив способности, которыми ты, возможно, обладаешь. Но только лично я их пока никак не обнаруживаю. Так что без обид, Гаринька. Просто подумай о том, что я тебе сказал, и постарайся приготовиться должным образом. Забудь о них, о самих людях, когда они же тебя озадачат. Делай так, как делаешь это в жизни: искренне любя или, скажем, точно так же в этот момент ненавидя предмет или сущность. И помни – каждое слово твоё, каждый жест или мысль найдут для себя место в пространстве разума. Ты же в то время, пока будешь создавать образ, попробуй настроить внутренние антенны на мысли твоих экзаменаторов. Наверняка они в этот момент обитают где-то поблизости от тебя и от них же самих. Найди нужный центр и просто войди в него. Услышь. Ощути. И сделай так, чтобы они услышали тебя.
Было мудрёно, но, кажется, я что-то понял тогда, извлёкши из дедовых слов некий сущностный момент. Вероятно, мы просто совпали с ним по образу мысли, как родные, глубоко чувствующие кровную связь люди. Другое дело, хватит ли мне воли убедить в этом театральных профессионалов.
Размышляя о том, я не заметил, как подступил июль. Уже повсюду, кучками и в розницу, лежал чёртов пух, наваленный на московский асфальт не добитыми городской отравой тополями. Часть пуха, задетая ветром, взметалась вверх и, забивая ноздри, частично попадала в рот. Я отплёвывался, двигаясь в сторону Тверской, куда шёл не сдаваться – иначе как бы смог я, Гарри Грузинов, смотреть в глаза моего доброго и единственного наставника Моисея Дворкина.
Не скрою, нервничал, и довольно сильно, потому что, подав сразу в три места, я успел уже провалиться в Щуке и Гитисе. Осваивая первую из версий большого светлого будущего, срезался ещё на стадии отборочного прослушивания. В ходе второго варианта, кое-как его одолев, – недобрал сколько-то баллов на творческом испытании. Басня оказалась не моей, и, к несчастью, я понял это слишком поздно. Оставалась Школа-студия МХАТ. Последний этап заключался в профессиональном испытании качеств, без которых артист пуст, как некрещёный поп: проверка голоса, речь, пластические данные, координация движений, музыкальные возможности и всё подобное этому. Никогда не думал, что путь к моему неземному, будто скинутому из космоса «Хлестакову», лежит через рутинные, одинаково скучные стихи и басни, так и не давшие, как я себя ни уговаривал, подпитки ни сердцу, ни уму. Кроме того, было немного совестно перед близкими: я долбил – дед проверял стихи, Анна Альбертовна – басни. Затем они менялись местами, хотя выражения их лиц оставались одинаково невозмутимыми. И если бы в последний день испытаний случился облом, я не знаю, как бы стал жить дальше, рядом с дорогими мне людьми, чьи надежды пришлось бы обрушить.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!