Пьесы. Статьи - Леон Кручковский
Шрифт:
Интервал:
«Мое понимание хода вещей всегда было ошибочным. Все и всегда совершалось иначе, чем я задумывал, предвидел, рассчитывал. Все стало иначе, чем я представлял себе в своих мечтах. Независимо от моего логического вывода, все шло стороной, своим собственным путем».
И, однако, несмотря на всю утопичность его общественной программы, проистекающую из страха перед переворотом и сопутствующим ему якобы уничтожением культурного достояния, Жеромский инстинктом честного писателя-художника чувствовал иногда творческую силу и внутреннюю правду пролетарской революции. Он чувствовал ее особенно в часы своих тяжелейших испытаний, когда жестоко обнажившаяся действительность первых лет буржуазно-помещичьей Польши все более болезненно опровергала его идеалистическую веру в низвержение старого общественного зла автоматическим действием «чуда независимости». Именно он один среди всех польских писателей своего поколения имел в то время мужество назвать Октябрьскую революцию «великой попыткой исправления человечества»{11}. Именно он, неспособный понять Каден-Бандровского{12} с его «радостью по поводу обретения родной помойки»{13}, обращался устами Барыки к тогдашним правителям Польши:
«…вы мелкие люди — и трусы ‹…› Боитесь больших дел, большой аграрной реформы, неведомых перемен в старой тюрьме. Вы должны плестись в хвосте «Европы». Нигде этого не было, так как же это может быть у нас? Есть ли у вас мужество Ленина, чтобы начать дело неведомое, сломать старое и возвестить новое? Вы умеете только выдумывать, хулить, сплетничать: ‹…› Польше немедленно нужна великая идея. Пусть это будет земельная реформа, создание новой промышленности, какое-нибудь большое деяние, которым люди могли бы дышать как воздухом. Тут духота. ‹…› Ваша идея — это старый лозунг растяп, прокутивших Польшу: «Как-нибудь сойдет!»
Знаменательный факт, на который некогда обратила внимание советская критика: Цезарь Барыка — первый и в то же время последний герой Жеромского, освободившийся от программного «одиночества», показанный в последней, самой значительной сцене «Кануна весны» в рядах рабочих, идущих на Бельведер. «Одиночкой» в «Кануне весны» по-старому остается утопист Гайовец…
Позволяет ли это знаменательное смещение и вся разоблачительно-обвинительная, главная и самая отчетливая, линия «Кануна весны» оценить последний роман Жеромского как сигнал происходящего в конце жизни в его творчестве существенного идейного перелома, перелома в революционном направлении?
Бесспорным фактом является то, что в глубочайшем восприятии писателя буржуазная действительность Польши угрожала всей системе его общественных верований. На этот раз писатель не нашел ни одного из своих обычных реформистских решений. Твердая и страстная правда Барыки в кульминационной беседе с Гайовцем выразительно торжествует над фантазиями старого утописта. «Канун весны» поставил раздражительный для польской буржуазии знак вопроса, за что Жеромскому заплатили кампанией злобы и брани.
Буржуазия, конечно, ошибалась: «Канун весны» не был революционным романом. Но буржуазия не ошибалась, инстинктивно ощущая беспокойство перед лицом революционных потрясений, о которых этот роман сигнализировал. Неправильным, с другой стороны, было мнение тех, кто в «Кануне весны» усматривал предвестие польского фашизма.
Если Жеромский не сошел на остановке «Независимость»{14}, если сумел увидеть жестокую общественную правду буржуазной «независимости» и ужаснуться ею, то сам этот факт, проистекающий из глубин гуманистической совести писателя, отмежевывал его от любой возможности оправдания фашистских, то есть самых бесчеловечных, антигуманистических попыток спасения капитализма.
Уклоняясь со страхом от единственного реального разрешения проблемы — свержения господства буржуазии рабочим классом, — Жеромский обрек себя, как и большинство его героев, на пожизненное одиночество. Но оно никогда не было эгоистическим, холодным одиночеством чудака-мизантропа. Не было оно также только личной судьбой писателя. Оно отражало прежде всего бессилие, идеологическую безысходность всего общественного слоя, к которому он принадлежал, его несамостоятельность и отсутствие собственных перспектив, его растерянность и его пессимизм; бессилие и безысходность того общественного слоя, о котором Ленин некогда говорил, что он уже ненавидит хозяев современной жизни, но еще не дошел до сознательной последовательной, на все готовой, непримиримой борьбы с ними.
Общественная правда творчества Жеромского выразительнее всего звучит там, где сильнее его художественная правда: в незабываемых, волнующих образах страдающего человека, в реалистических картинах его общественных и национальных невзгод.
В огне опыта последних десятилетий выветривается и рушится философия и публицистика Жеромского, обнажается бесплодие его реформистских утопий, обнажаются его ошибки и идейные заблуждения, в которых он сам признавался.
Остается один из величайших воинствующих гуманистов в нашей литературе, сам неоднократно вспоминающий с радостью и гордостью самые светлые страницы ее прогрессивных традиций, передовой борец против обскурантизма и косности, религиозного и расового фанатизма, против социальной обездоленности женщин.
Остается неумолимый преследователь зла и несправедливости, общественного лицемерия и эгоизма, морали Поланецких и Дульских{15}, один из главных в нашей литературе обвинителей буржуазно-помещичьей системы эксплуатации и унижения человека.
Остается глубокий, страстный патриот, проникающий в историю нации в поисках наивысших полетов мысли. Он находил их не в магнатской «восточной» политике, не в покорении братских славянских народов, а в сохранении и защите западных земель, Силезии, Поморья и Вармии.
Остается писатель, который, как никто другой, любил красоту родного языка и его народные истоки, всегда противопоставлял себя космополитическому снобизму в искусстве, писатель, который всю свою творческую жизнь был верен собственному юношескому признанию:
«Мне опротивело гнилое филистерство «высших классов». ‹…› Я обращаюсь туда, где необъятное разнообразие, вечно меняющее формы жизни, неизведанный, как природа, мир, — к людям. И как человек и как художник я нахожу здесь все, что ищу: хватающие за сердце факты, красоту и удовлетворение любопытства»{16}.
И лирик, лирик необыкновенный, знающий, как никто другой, болезненные и радостные движения человеческой души, глубоко сросшейся с родной природой.
Остается писатель, страстной любовью на протяжении всей своей творческой жизни связанный с судьбой нации — более, чем с судьбой своего класса! И страстный в то же время мечтатель о лучшем, счастливом человечестве. Писатель, не понимающий до конца трудных путей, ведущих к этой счастливой жизни человечества, но безжалостный и мужественный в осуждении существующего зла, писатель, творческая страсть которого совпадала, часто вопреки его убеждениям, со стремлениями сил, борющихся за справедливость и общественный прогресс, за уничтожение эксплуатации человека человеком, за братство и дружбу народов.
ПУТЬ К «НЕМЦАМ»{17}
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!